– Вот бы тебе познакомиться с одной великолепной девушкой, ее зовут Дори. В ней добрых шесть футов росту, и вдобавок она рыжая. Если приедешь в Нью-Йорк, она поможет тебе найти работу.
– Это что еще за шестифутовая рыжая? – с подозрением спросила она. – Зачем ты мне о ней рассказываешь?
Ее бесхитростная душа не могла постичь, почему я так взбудоражен. Я оставил эту тему. Уже в ванной она начала пьянеть.
– Пойдем в койку. – твердил я.
– Шестифутовая рыжая, говоришь? А я-то думала, ты милый студентик, увидела тебя в этом прелестном свитере и сказала себе: хм-м, ну не милашка ли он? Нет! Нет! И нет! Ты наверняка просто гнусный сутенер, как и все они!
– О чем это ты?!
– Нечего тут стоять и доказывать, что эта шестифутовая рыжая не мадам, мне ведь стоит услышать про мадам, как я ее тут же распознаю, а ты – ты просто сутенер, как и все, кто мне попадается, все вы сутенеры!
– Послушай, Терри, никакой я не сутенер. Могу поклясться на Библии. Да и почему это я должен быть сутенером? Меня интересуешь только ты.
– А я-то все время думала, что встретила милого мальчика. Я была так рада, я поздравила сама себя и сказала: вот наконец милый мальчик, а не сутенер.
– Терри, – молил я всей душой. – Пожалуйста, выслушай меня и пойми: я не сутенер.
Еще час назад я думал, что она проститутка. Как это было грустно! Наши мозги, с их неиссякаемым запасом безумия, попросту сдвинулись набекрень. О мерзкая жизнь, как я ныл и умолял! А потом вконец рехнулся и вообразил, что молю тупую мексиканскую девчонку, и так ей и сказал, после чего, сам не соображая, что делаю, я поднял с пола ее красные туфельки, швырнул их о дверь ванной и велел ей убираться:
– Давай сматывай удочки!
Я просплюсь и все забуду; у меня была своя жизнь, своя собственная печальная и вечно неустроенная жизнь. В ванной наступила мертвая тишина. Я разделся и улегся спать. Терри вышла из ванной со слезами сожаления на глазах. Своим незамысловатым забавным умишком она дошла, что сутенеры не швыряют туфли женщины в дверь и не велят ей убираться. В исполненной благоговения сладкой тишине она сбросила с себя всю одежду, и ее маленькое тело скользнуло ко мне под простыни. Оно было смуглым, как виноградные гроздья. Я увидел ее плоский животик со шрамом от кесарева сечения: бедра ее были такими узкими, что родить она могла, только будучи чуть ли не надвое рассеченной. Ножки ее напоминали палочки. Ростом она была всего четыре фута десять дюймов. В сладостном утреннем нетерпении мы занялись любовью. А потом мы, два усталых ангела, заброшенные судьбой в Лос-Анджелес и всеми позабытые, познав ни с чем не сравнимое очарование близости, уснули и проспали почти до вечера.
13
Следующие пятнадцать дней мы делили и радость и горе. Проснувшись, мы решили вместе добираться автостопом до Нью-Йорка и там не расставаться. Я предвидел безумные сложности с Дином и Мерилу, да и со всеми прочими, – сезон, новый сезон. Первым делом надо было заработать деньги на поездку. Терри же горела желанием немедленно отправиться в путь с теми двадцатью долларами, которые у меня еще оставались. Я был против. И как полоумный целых два дня пытался решить эту проблему, изучая в закусочных и пивных объявления о найме, помещенные в сумасшедших лос-анджелесских газетах, подобных которым я в жизни не видывал. За это время моя двадцатка превратилась в десятку с мелочью. В своем тесном гостиничном номере мы были неподдельно счастливы. Как-то глубокой ночью, не в силах уснуть, я встал, натянул покрывало на обнаженное смуглое плечико моей малютки и принялся изучать лос-анджелесскую ночь. Что за гнусные, душные, оглашаемые жалобным воем сирен там были ночи! Напротив, на той стороне улицы, случилось несчастье. Ветхий, покосившийся захудалый пансион превратился в сценические подмостки для какой-то трагедии. Внизу стояла полицейская машина, и копы допрашивали седовласого старика. Изнутри доносились рыдания. Я слышал все вперемежку с жужжанием нашего гостиничного неона. Большей печали я не чувствовал за всю свою жизнь. Лос-Анджелес – самый унылый и жестокий из американских городов; в Нью-Йорке зимой страшно холодно, но кое-где, на некоторых улицах, выручает чувство сумасбродного товарищества. А Эл-Эй – это настоящие джунгли.
Саут-Мэйн-стрит, где мы с Терри прогуливались, подкрепляясь сосисками, была невообразимым карнавалом огней и буйства. Почти на каждом углу кого-нибудь обыскивали копы в высоких сапогах, тротуары кишели самыми разбитными типами в стране – и все это под теми тусклыми южнокалифорнийскими звездами, что теряются в буром ореоле над гигантским лагерем, коим и является Лос-Анджелес на самом деле. Можно было учуять, как в воздухе носится запах чайка, травки – то есть марихуаны, – смешанный с запахами сдобренных жгучим красным перцем бобов и пива. Из пивных выплывали великолепные, неистовые звуки «бопа»; в американской ночи они сливались в попурри со всевозможными ковбойскими мелодиями и буги-вуги. Все до одного были похожи на Хассела. Смеясь, шли неукротимые негры в кепочках стиля «боп» и с эспаньолками; потом – измученные длинноволосые хипстеры, свернувшие с ведущей из Нью-Йорка Дороги 66; за ними – старые контрабандисты из пустыни, навьюченные узлами и спешащие занять скамейку в сквере на Плаза; затем – методистские священники с протертыми на локтях рукавами и одинокий святой отшельник с бородой и в сандалиях. Мне хотелось познакомиться со всеми, с каждым поговорить, но мы с Терри были слишком поглощены добыванием денег.
Мы отправились в Голливуд в надежде получить работу в аптеке на углу Сансет и Вайн. Вот это был угол! Тротуар был запружен целыми семействами из глубинки, вылезшими из своих колымаг и стоявшими разинув рты в предвкушении встречи с кинозвездой, а кинозвезда все никак не появлялась. Когда мимо проезжал роскошный лимузин, они нетерпеливо мчались к бордюру и приседали, пытаясь заглянуть внутрь: там, рядом с увешанной драгоценностями блондинкой, сидел некий тип в темных очках.
– Дон Амече! Дон Амече!
– Нет, Джордж Мерфи! Джордж Мерфи!
Они кружили в толпе и приглядывались друг к другу. Повсюду разгуливали смазливые тщеславные гомики с холеными руками, приехавшие в Голливуд играть ковбоев. Все, как одна, в брючках прошмыгнули прекраснейшие девушки на свете: они приезжали в надежде стать звездами экрана, а кончали в драйв-инах. В этих драйв-инах и мы с Терри попытались найти работу. Всюду была полнейшая безнадега. Голливудский бульвар был нескончаемым, оглушительным автомобильным безумием; по меньшей мере раз в минуту происходили небольшие аварии. Все мчались в сторону самой дальней пальмы – а там, за ней, была пустыня, ничто. У шикарных ресторанов стояли голливудские кутилы, споря между собой точно так же, как спорят бродвейские кутилы у «Джакобс-Бич» в Нью-Йорке, разве что костюмы на здешних были попроще, да и сами споры банальней. Мимо протрусили высокие, смертельно бледные проповедники. Бульвар перебежали толстые крикливые женщины, стремившиеся занять очередь на викторину. Я видел, как покупал автомобиль в «Бьюик Моторс» Джерри Колонна; он стоял за громадной витриной зеркального стекла и теребил свои mustachio. В центре мы с Терри поели в закусочной, которая была отделана под пещеру, украшенную металлическими сиськами, пускающими во все стороны струи воды, и громадными каменными ягодицами, принадлежащими безликим божествам, возглавляемым покрытым мыльной пеной Нептуном. Среди этих водопадов поедали свои скорбные блюда люди с позеленевшими от тоски по суше лицами. Все полицейские в Лос-Анджелесе были похожи на смазливых альфонсов; наверняка они приехали в Эл-Эй заниматься киноискусством. Все приезжали туда заниматься киноискусством, даже я. В конце концов мы с Терри докатились до того, что стали искать работу на Саут-Мэйн-стрит, среди падших приказчиков и посудомоек, которым, впрочем, было начхать на свое падение, но и там ничего не выгорело. У нас оставалось десять долларов.