Ма и Кузина болтали на кухне, а я грезил, что сейчас уже скоро вернусь в Коламбию на свой второй курс, из дома в Нью-Хейвене, может, возле Йейлского студгородка, а в комнате у меня мягкий свет и дождь на подоконнике, оконное стекло затуманено, и я до упора погружаюсь в футбол и занятия. Я стану таким сенсационным бегуном, что мы будем выигрывать все матчи до единого, против Дартмута, Йейла, Принстона, Харварда, Универа Джорджии, Универа Мичигана, Корнелла, всей чертовой кучи, и попадем в Розовый Кубок. В Розовом Кубке даже хуже, чем Клифф Монтгомери, я сорвусь с цепи. Дядька Лу Либбл впервые в своей жизни обхватит меня руками и зарыдает. Да и супруга его туда же. Пацаны из команды поднимут меня на руки на стадионе Розового Кубка в Пасадине и с песнями маршем понесут до самых душевых. Вернувшись в январе в студгородок Коламбии, сдав на пятерку химию, я после этого праздно обращу свое внимание на зимнюю зальную легкоатлетику, остановлю свой выбор на миле и пробегу ее меньше чем за 4 чистым (в те дни это было быстро). Так быстро, вообще-то, что я попаду в большие соревнования в саду на Мэдисон-сквер и побью текущих великих милевиков в последних фантастических рывках, сократив свой результат до 3:50 чистым временем. К этому моменту все на свете уже кричат Дулуоз! Дулуоз! А я, неудовлетворенный, праздно выхожу весной за бейсбольную команду Коламбии и бью круговые пробежки вчистую над рекой Харлем, одну или две за игру, включая быстрые отрывы от базы, чтоб украсть с первой на вторую, со второй на третью и, наконец, в кульминационной игре, с третьей до дома, вжик, скольз, прах, бум. Теперь за мной бегают «Нью-йоркские янки». Хотят, чтоб я стал их следующим Джо ДиМаджо. Я праздно отклоняю это предложение, потому что хочу, чтоб Коламбиа в 1943-м снова попала в Розовый Кубок. (Ха!) Но тогда я к тому же, в безумных полночных размышленьях над Фаустовым черепом, порисовав кругов на земле, поговорив с Господом Богом в башне готического высокого шпиля Риверсайдской церкви, повстречав Иисуса на Бруклинском мосту, обеспечив Сабби роль Гамлета на Бродуэе (сам я играю Короля Лира через дорогу), становлюсь величайшим писателем из всех, что жили когда-либо на свете, и пишу книгу до того золотую и столь проникнутую волшебством, что на Мэдисон-авеню все по лбу себя хлопают. Даже Профессор Клэр за мной гоняется на своих костылях по всему студгородку Коламбии. Майк Хеннесси, под ручку со своим папашей, с воплями подваливает к ступенькам общаги меня найти. Все пацаны «ХМ» поют на поле. Браво, браво, автор, орут они мне в театре, вызывая на сцену, где я также представил свою новейшую праздную работу, пьесу, превосходящую труды Юджина О’Нилла и Мэксуэлла Эндерсона, а Стриндберг от нее в гробу ворочается. Наконец приходит делегация жующих сигары ребят, и сцапывает меня, и желает знать, не хочу ли я потренироваться для боя в чемпионате по боксу в тяжелом весе с Джо Луисом. Ладно, я праздно тренируюсь в Кэтскиллах, спускаюсь как-то раз июньским вечером, выхожу лицом к лицу со здоровым дылдой Джо, а рефери тем временем нас инструктирует, и потом, когда бьет гонг, я выскакиваю в натуре быстро и просто так же быстро приперчиваю его мелкими ударами, да так жестко, что он прямо-таки пятится, пружинит назад через канаты да в третий ряд и лежит там в нокауте.
Я чемпион мира по боксу в тяжелом весе, величайший писатель, чемпион мира по бегу на милю, Розовый Кубок, и мне (обязанному в профессиональном футболе выступать исключительно за «Нью-йоркских гигантов») предлагают теперь все возможные работы во всех возможных газетах Нью-Йорка, и что ж еще? Кому-нибудь в теннис поиграть?
Пробудился я от этой грезы, внезапно осознав, что нужно мне только что взять и выйти опять на крыльцо и снова поглядеть на звезды, что я и сделал, и все равно они только пусто на меня пялились.
Иными словами, я вдруг понял, что все устремленья мои, чем бы ни обратились они, и, конечно, как ты можешь видеть из предшествующего повествования, они просто-напросто выходили сравнительно банальными, все равно никакой разницы бы не было в этом промежутке между человечьими дыханьями и «вздохом счастливых звезд», так сказать, если снова процитировать Торо.
Просто все равно, что б я ни делал, когда угодно, где угодно, с кем угодно; жизнь штука смешная, как я уже сказал.
Я вдруг осознал, что все мы чокнутые и работать нам незачем, если не считать следующего куска еды и следующего славного сна.
О Боже на Небеси, что за неуклюжий, косорукий, дурацкий это мир, если люди, по их мнению, могут добиться чего-то либо из этого, из того, либо из того и сего и, поступая эдак, поганят свои священные могилы во имя погани священных могил.
Химия-фигимия… футбол, фигбол… должно быть, война пробирала меня до костей.
Когда я поднял голову от этой чокнутой грезы к звездам, услышал, как мать моя и кузина по-прежнему треплются на кухне о чаинках, услышал, вообще-то, как через дорогу в кегельбане орет мой отец, я понял, что либо это я чокнутый, либо весь мир чокнутый; и придрался к миру.
И разумеется, был прав.
II
Как бы то ни было, отец мой поехал первым в Нью-Хейвен, начал там на своей работе, в Уэст-Хейвене она была, и лениво, либо пусть кто другой этим занимается, нашел нам «квартиру» в районе Негритянского Гетто Нью-Хейвена. Не столько моя мать, или отец, или я имели что-то против негров, Боженька их благослови, сколько битые стекла и срань на полу всякая, разбитые окна, бутылки, обвалившаяся штукатурка, все дела. Ма и я приехали из Лоуэлла, вслед за фургоном перевозчиков, по Нью-Хейвенской железной дороге, прибыли туда на рассвете, на восходе над сортировками плесневелая сырость клочьев тумана, и мы идем по жарчающим улицам к этой говенной «квартире» на третьем этаже. «Этот мужик совсем с ума сошел?» – говорит Ма. Уже, все упаковав, и уладив, и даже сбежав вниз по ступенькам за несчастным Ти Грисом, нашим котиком, и упав с лестницы вслед за ним (на Гершом-авеню), и повредив себе ногу и бедро, вот она, в надежде надушившаяся, хоть и вымотанная целой ночью в поезде из Лоуэлла с его нескончаемыми глупыми остановками, подумать только, в Вустере или еще где, и вот ей место, которое даже дешевейший домовладелец Лоуэлла или Ташкента не станет сдавать кротчайшему курду или хамовейшему хану во Внешней Блямголии, не говоря про французских канадцев, привыкших к жилищам с натертыми полами и рождественскому веселью на основе тяжкого труда и Надежды.
И вот мы вызываем Па, он говорит, что лучше ничего не нашел, говорит, что позвонит одному франко-канадскому торговцу недвижимостью и перевозчику из Нью-Хейвена и посмотрит, что мы еще можем подыскать. Выясняется в итоге, что у Фромажа, франко-канадского перевозчика, есть небольшой коттедж у моря в Уэст-Хейвене, неподалеку от парка Сэвин-Рок. Наша мебель к этому времени уже на складе в Нью-Хейвене. Мой котик Ти Грис выскочил из коробки где-то по дороге, когда водители остановились пожрать, и навсегда пропал в лесах Новой Англии. На складе, где они всё пихают, я замечаю, как один ящик комода Ма раззявливается, а в нем вижу ее панталоны, распятия, четки, резиновые бинты, игрушки; мне вдруг приходит на ум, что люди теряются, когда оставляют свои дома и предаются в руки разбойников, плохих ли, хороших, уж как выйдет. Но у французского канадца, старика лет шестидесяти, такой чудесный франко-канадский акцент в слове Надежда, он говорит: «Ну же, глядите бодрей, lábas [„там“] давайте погрузим все барахло в кузов, льет ли там или нет, – а льет как из ведра, – и поедем в ваш новый домик у моря. Я его вам сдам за шестьдесят долларов в месяц, поди плохо?» Мы даже покупаем бутылку, похлебывать, пока едем, и все загружаемся в грузовик, мужик, за ним Па, потом я, все сбиваемся в кучу, притиснутые к дверце, а Ма между Па и мной. И отъезжаем под дождем. Выруливаем к морскому побережью Лонг-Айлендского пролива, и вот он, домик.