И я действительно так ничего никогда и не сказал, иными словами, не стал подавать в суд или вонь разводить, наслаждался этим досугом, стейками, мороженым, почестями и впервые за свою жизнь в Коламбии начал по собственному почину изучать полный обалденительный, глаза нараспашку, мир Томаса Вулфа (не говоря уже и о работе по учебной программе).
Много лет потом, однако, Коламбия продолжала мне слать счета за то, что я съел за тренировочным столом.
Я их так и не оплатил.
Чего ради? Нога у меня по-прежнему болит в сырые дни. Тьфу.
Плющевая Лига, ага.
Если не говорить, чего хочешь, в чем смысл писать?
IX
Но О та прекрасная осень, сижу у себя за столом, моя ароматная трубка ныне перевязана клейкой лентой, как перевязывали мою ногу, слушаю прекрасную Финскую Симфонию Сибелиуса, которая и посейчас напоминает мне об ароматном табачном дыме, и хоть я знаю, что все дело тут в снеге и моей тусклой лампе, а передо мной разложены бессмертные слова Тома Вулфа, который говорит о «погодах» Америки, о том, до чего бледно-зелеными и шелушащимися выглядят старые дома за складами, пути бегут на запад, индейцев слышно по рельсу, енотовая шапка в горах старой Се́рной Каолины, река подмигивает, Миссиссиппи, Шенандоа, Рио-Гранде… нет мне нужды пытаться сымитировать то, что он говорил, он просто пробудил меня к Америке как к Стиху, а не к Америке как к месту, где бороться и потеть. В основном этот темноглазый американский поэт подбил меня захотеть рыскать, и скитаться, и смотреть настоящую Америку, которая есть и «еще не молвлена». Нынче, говорят, только подростки ценят Томаса Вулфа, но это легко сказать после того, как по-любому его прочел, потому что он такой писатель, чьи стихотворения в прозе можно прочесть ну от силы раз, и глубоко, и медленно, а открывая и открыв – отойти отнего. Его драматические эпизоды можно перечитывать вновь и вновь. Где сегодня семинар по Тому Вулфу? Что это за минимизация Томаса Вулфа в его время? Потому что мистер Шварц мог подождать.
Но вот я сижу за столом, книга раскрыта, и грю себе: «Уже почти полвосьмого, доковыляем-ка мы до стараго-добраго „Логова льва“, откушаем филе-миньона, мороженого с карамелью, кофию изопьем, а засим отковыляем-ка к некоей сто шестнадцатой станции подземки [вспомнив Профа Керуика и его математические последовательности чисел] и поедем-ка на Таймз-сквер, где пойдем-ка посмотрим-ка французское кино, поглядим, как Жан Габен сжимает губы, говоря: „Ça me navre“,
[12]
или как мешковатая задница Луи Жуве подымается по лестнице, или ту горько-лимонную усмешку Мишель Морган в спальне у моря, или как Харри Бауэр стоит на коленях в роли Генделя и молится за свою работу, или Рэмю орет днем на пикнике у мэра, а затем, после этого, американский сдвоенный сеанс, может, Джоэла Макрэя в „Союзной Тихоокеанской“, или как его хватает душераздирающая липучая милая Барбара Стэнуик, а то и сходить посмотреть, как Шерлок Хоумз с долгим корнским профилем пыхает своей трубкой, а д-р Уотсон пыхтит над медицинским томом у камина, а миссис Кэвендиш, или как ее там звать, идет наверх с холодным ростбифом и элем, чтоб Шерлок смог решить последнее проявление правонарушения д-ром Мориарти собственной персоной…»
Огни студгородка, влюбленные под ручку, спешат рьяные студенты в летящей листве конца октября, библиотека пылает, все книги и наслажденья, и большой город мира прямо у моих сломанных ног…
И подумать об этом в 1967-м: я даже на самом деле, бывало, вставал на костыли и шел в Харлем поглядеть, что там творится, на 125-ю улицу и окрестности, иногда смотрел, как в окошке хижины со свиными ребрышками вращаются свиные ребрышки, или наблюдал, как на перекрестках беседуют негры; для меня они были экзотическим народом, которого я никогда раньше не знал. Забыл упомянуть раньше: на моей первой неделе в «ХМ» в 1939-м, сцепив за спиной руки, я на самом деле однажды теплым осенним днем и вечером прошагал по всему Харлему, исследуя весь этот новый мир. Почему ко мне никто не прикопался, скажем, продать мне наркотиков или ограбить меня: что они видели? Они видят твидового мальчика из колледжа, изучающего улицу. Такое люди уважают. Должно быть, я по-любому смотрелся до ужаса чудны́м персонажем.
В общем, заходил я в «Логово льва», садился на свой обычный стул перед огнем, официанты (студенты) приносили мне ужин, я ел, смотрел на танцующих (одна красотка, Вики Эванз, меня в особенности интересовала, валлийская девушка), а потом отправлялся на Таймз-сквер глядеть свое кино. Никто никогда меня не доставал. У меня всегда, конечно, имелось с собой всего-то центов шестьдесят, и наверняка это на невинном лице написано.
Теперь у меня к тому ж нашлось время начать писать в комнате большие «Вулфовые» рассказы и дневники, если на них сегодня глянуть, такая тощища, но тогда я считал, что у меня ничего так получается. У меня был друг-негр, тоже студент, приходил и натаскивал меня по химии, это у меня слабое место. По французскому же – одни пятерки. По физике четверка, или тройка с плюсом, или около того. Я ковылял по студгородку, гордый, словно какой-нибудь лыжный чемпион. В твидовом пидже, с костылями, я стал так популярен (к тому ж еще теперь и из-за футбольной репутации), что какой-то парень из Общества Ван Ама на самом деле поднял кампанию за то, чтоб на следующий год меня избрали вице-президентом второкурсников. Одно было точно: мне не светило играть в футбол до второго курса, это 1941-й. Чтоб как-то коротать время той зимой, я немного пописывал о спорте в газеты колледжа, брал интервью у тренеров по легкой атлетике, написал несколько семестровых работ для пацанов из «Хорэса Манна», которые продолжали меня навещать. Ошивался с Майком Хеннесси, как уже говорил, на том перекрестке перед кондитерской лавкой, на углу 115-й и Бродуэя, иногда с Уильямом Ф. Бакли-мл. Ковылял к реке Хадсон и садился на лавочках Риверсайд-драйва, куря сигару и думая о тумане на реках, время от времени катался подземкой в Бруклин повидать Бабулю Ти Ма, Ивонн, Дядю Ника, на Рождество ездил домой – костылей уже не было, нога практически зажила.
Сентиментально напивался портвейном перед рождественской елкой у матери с Джи-Джеем, которого потом пришлось тащить домой под снегом Гершом-авеню. Искал Мэгги Кэссиди в Бальном Зале «Коммодор», нашел, пригласил на танец, снова влюбился. Долгие беседы с Па на рьяной кухне.
Смешная штука жизнь.
Эпизодик для масштаба: в общаге братства «Фи Гамма Дельта», куда я «присягнул», но отказался носить синенькую ермолку, фактически велел им засунуть ее себе куда надо, а вместо этого настоял, чтобы мне дали пивной бочонок, почти пустой, и поднял его на заре над головой и опорожнил от всех опивков… как-то ночью совсем один, в совершенно пустом доме братства на 114-й улице, разве что, может, один-другой парень спит наверху, совершенно неосвещенный дом, я сижу в удобном кресле в холле братства, кручу во всю мощь пластинки Гленна Миллера. Чуть не плачу. Гленн Миллер и Фрэнк Синатра с Томми Дорси – «Та, кого люблю, принадлежит другому» и «Со мною все бывает» или «Чероки» Чарли Барнета. «Эта моя любовь». Помогаю паралитику или спазматику д-ру Филиппу Клэру пройти по студгородку, мы только что решали его кроссворды, что он сочиняет для нью-йоркского «Дневника-Американца», он меня любит, потому что я француз. Ко мне в комнату общаги однажды проливной ночью заходит старина Джо Хэттер в битой шляпе, полностью растворившейся под дождем, взор туманен, и говорит: «Иисус Христос сегодня ночью ссыт на землю». В баре «Уэст-Энд» Бармен Джонни глядит поверх всех голов, уперев здоровенные ручищи в стойку. В библиотечном абонементе изучаю «Из мрака ночи» Яна Валтина, и сегодня по-прежнему хорошая книжка для чтения. Брожу по Библиотеке Лоу, не очень понимая про библиотеки или как-то. Говорил же тебе, жизнь – смешная штука. Девушки в галошах по снегу. Девушки из Барнарда все готовы лопнуть, как спелые вишни в апреле, кому, к черту, по силам изучать французские книжки? На скамейке в Риверсайд-парке ко мне подваливает высокий педик, спрашивает: «Как оно висит?» – а я отвечаю: «За шею, надеюсь». Турк Тадзик, универовский крайний следующего года, плачет у меня в комнате пьяный, рассказывает, как однажды присел на Главной улице в каком-то городке в Пеннси и посрал у всех на виду, ему стыдно. Парни ссут у бара «Уэст-Энд» прямо на тротуар. «Будуарные ящеры», парни, что сидят в холле общаги и ничего не делают, закинув ноги на другие стулья. К доске пришпилены громадные записки, где сообщается, где можно купить себе рубашку, сменить радиоприемник, как доехать до Арканзаса или боле-мене просто убиться вусмерть. Ноге моей лучше, я теперь официант в столовой Джона Джея, то есть я – кофейный официант, с кофейным подносом, уравновешенным на левой руке, брожу везде, любопытственно, господа и дамы кивают мне, я подхожу к ним слева и наливаю деликатного кофе им в чашки; один парень мне говорит: «Знаешь старого перца, которому ты только что кофе налил? Томас Манн». Ноги мои лучше, я прогуливаюсь по Бруклинскому мосту, вспоминая ту ревущую метель в 1936-м, когда мне было четырнадцать лет и Ма привезла меня в Бруклин навестить Бабулю Ти Ма: у меня с собой были мои лоуэллские боты: я сказал, что пойду погуляю через Бруклинский мост и обратно, «Ладно», перехожу я мост в воющем ветре с обжигающей снеговой слякотью мне прямо в красное лицо, естественно, вокруг ни души, только этот мужик идет, ростом где-то футов 6, тело крупное, а голова маленькая, шагает в сторону Бруклина и на меня не глядит, шаг размашистый и задумчивость. Знаешь, кто был тот старый перец?