И думая об этом, Эми понимала: то, что она сказала высокому военврачу, она прежде не говорила никому другому. Понять этого она не могла, как и не понимала, зачем в клубе накрыла его руку своей, как не понимала, зачем удерживала его, когда он собирался уйти из ее комнаты. Она просто решительно зареклась никогда больше не делать никаких таких глупостей. Старалась убедить себя: то, что было с ним, уже позади. Вот только в сердце поселился страх чего-то другого, и она изо всех сил старалась не позволить этому страху закрасться в ее слова или даже мысли.
Раскладывая полотенце на слепящем песке, а поверх него – соломенную шляпу, снимая одежду, Эми ощущала свою юность и тело как силу. И, невзирая на свою незаметность и незначительность, понимала: пусть и очень ненадолго, но все же она обрела какую-то особенность и значительность. Она побежала в воду. В отличие от многих женщин, робко заходивших в море по колено, Эми Мэлвани сразу же бросилась в волну, как раз когда та собиралась обрушиться на нее. А когда вынырнула, чувствуя соль на губах и невыносимый блеск неба, все ее смятение будто волной смыло, а на смену ему пришло странное ощущение, будто вынырнула она в какой-то новый центр жизни. На какой-то момент все оказалось в равновесии, все в ожидании.
Эми легла на воду. Далеко в море небольшая яхта вяло покачивалась на неподвижной воде. Развернувшись к берегу, Эми заметила на пляже средних лет мужчину в старомодном шерстяном купальном костюме, который не сводил с нее глаз. Был он безволос, а кожа его напоминала какую-то дичь перед тем, как ее отправили в духовку. Мужчина резко отвернулся.
И она вновь ощутила то странное, навязчивое чувство, которое не отпускало ее: только в чем состояло ее желание, Эми Мэлвани выразить не могла. Сделав несколько взмахов, она отплыла еще дальше, и чувствовалось, будто море, солнце и легкий ветерок – все велят ей совершить что-то, все равно что, но – что-нибудь. Покачиваясь на волнах, она видела других людей, плывущих вровень с нею, так много людей, выжидающих, надеющихся, так же, как и она, ждущих, когда нахлынет следующая волна, чтобы оседлать ее и прокатиться до самого берега. Когда океан за ее спиной стал вздыматься катящейся стеной, она заметила, как по гребню волны длинной линией скользит какая-то желтоглазая серебристая рыба.
Насколько она видела, вся рыба устремлялась в одном направлении по передку волны, рыбешки неистово трепыхались, силясь избавиться от сокрушительной хватки. И всякий раз волна подчиняла их своей мощи, несла, куда хотела, и блестящая рыбья цепочка ничего не могла поделать, чтобы изменить свою судьбу. Эми почувствовала, как ее саму вздымает на гребень волны, она застыла в предвкушении и возбуждении, не ведая, удастся ли ей поймать волну, а если удастся, то чем для нее и для рыб это может закончиться.
16
Полковник Кота разжал руку и сказал:
– Лейтенант расставил ноги, поднял меч и, крикнув, что было сил рубанул. Голова, казалось, отпрыгнула. Кровь все еще била двумя фонтанчиками, когда пришел наш черед. Было трудно дышать. Я боялся выставить себя дураком. Кое-кто попрятал лица в ладонях, один нанес удар настолько неумело, что легкое наполовину выскочило. Голова же все еще оставалась на месте, и лейтенанту пришлось устранить оплошность. И все это время я наблюдал: какой удар был хорош, какой плох, где становиться рядом с пленным, как держать пленного в смирении и не давать ему двигаться. Думая об этом сейчас, я понимаю, что все время, пока смотрел, я учился. И не только рубке голов. Когда пришла моя очередь, я поверить не мог, что исполнял все так спокойно, поскольку внутри меня обуял ужас. Тем не менее я без дрожи извлек из ножен меч, подаренный мне отцом, смочил его, не уронив, так, как показывал наставник, и какое-то время смотрел, как капельки сливаются на клинке и медленно скатываются. Вы не поверите, как здорово помогло мне это разглядывание воды. Я встал позади пленного, проверил равновесие, тщательно обследовал его шею: худую, старческую, грязную на складках – эту шею мне не забыть никогда. Еще и не начиналось, а все было позади, я же никак не мог понять, откуда на моем мече капельки жира, которые никак не оттирались выданной мне бумагой. Только о том и думал: откуда взялся жир у такого худого человека в худющей шее? Шея у него была грязная, серая, как грязь, на которую мочишься. Но стоило мне эту шею перерубить, как цвета оказались такими яркими, такими живыми: красный – от крови, белый – от кости, розовый – от плоти, желтый – от того самого жира. Жизнь! Те краски были самой жизнью. Я думал о том, как легко все получилось, как ярки и прекрасны краски, и был поражен, что все уже позади. Только когда следующий младший офицер выступил вперед, я заметил, что кровь все еще бьет из шеи моего пленного двумя фонтанчиками, точно так же, как и у жертвы лейтенанта, да только совсем слабо, так что, должно быть, после того, как я его убил, прошло время, пока я заметил. Больше к тому человеку никаких чувств у меня не было. Честно признаться, я презирал его за то, что он покорился участи своей настолько безропотно, никак не мог понять, отчего он не боролся. Только кто повел бы себя хоть как-то иначе? И все же я был сердит на него за то, что он позволил мне умертвить себя.
Накамура заметил, что, рассказывая свою историю, Кота сжимал и разжимал руку, привычную к мечу, будто репетируя или упражняясь.
– И то, что я чувствовал, майор Накамура, до того распирало мне нутро, словно я стал теперь другим человеком. Что-то такое я приобрел – вот что я чувствовал. Чувство это было огромным и ужасным. Словно бы я тоже умер, а теперь родился вновь. Прежде меня беспокоило, как я выгляжу в глазах своих солдат, когда стою перед ними. Зато теперь я лишь глянул на них. И этого хватило. Не стало у меня больше ни беспокойства, ни страхов. Просто я пристально смотрел и видел их насквозь: их страхи, грешки, вранье – я все видел, все знал. «У тебя глаза злые», – сказала мне как-то ночью одна женщина. Я мог просто поглядеть на людей, и этого хватало, чтобы нагнать на них страху. Однако через некоторое время ощущение это стало отмирать. Я стал чувствовать смятение. Потерянность. Солдаты вновь заговорили дерзко – потихоньку, у меня за спиной. Только я знал об этом. Никто меня больше не пугал. Это как филопон: раз уж стал его принимать, то пусть тебе и делается от него паршиво, а все равно снова хочется проглотить. Могу я вам довериться? Заключенные были всегда. Если проходило несколько недель, а я никому не отрубал голову, так я шел и находил того, кому недолго оставалось пребывать в этом мире, чья шея мне нравилась. Заставлял его рыть себе могилу…
И Накамура, слушая пугающий рассказ полковника, понимал, что даже и при таких ужасных поступках не было другого способа осуществить повеления императора.
– Шеи, – продолжил полковник Кота, отведя взгляд туда, где открытая дверь обрамляла залитую дождем ночь. – Ничего другого, признаться, я теперь и не вижу в людях. Только шеи. Не годится так думать, верно? Не знаю. Такой я стал. Встречаюсь с кем-нибудь новеньким – смотрю на его шею, прикидываю ее размер: легко ли будет срубить или трудно. И больше мне от людей ничего не нужно, только их шеи, тот удар, эта жизнь, те цвета – красный, белый, желтый. Понимаете, ваша шея – вот первое, что я увидел. И такая отличная шея: я в точности вижу, куда должен упасть меч. Чудесная шея. Ваша голова на метр отлетит. Как ей и положено. Потому как иногда шея просто чересчур тонкая или чересчур толстая, а то их обладатели начинают извиваться или визжат от ужаса: можете себе представить! – и ты тяпаешь небрежно, без всякой охоты, в ярости зарубаешь до смерти. У вашего капрала, впрочем, шея, как у быка, вот такие, понимаете ли, так себя и ведут. А мне, чтобы убить быстро, необходимо сосредоточиться на ударе и месте удара.