Собственные мысли были для Накамуры неведомыми джунглями, вероятно, для него познаваемыми. Кроме того, собственные мысли его ничуть не заботили. Его дело – быть уверенным, безошибочным. Для его больного разума слова Коты были как сяба. Накамуру заботили железная дорога, честь, император, Япония, а самого себя он считал добропорядочным и следующим законам чести офицером. Но все равно старался до конца постичь охватившее его смятение.
– Раньше, я помню, когда заключенные еще устраивали концерты, как-то вечером я стал наблюдать. Джунгли, костер, люди поют свою песню «Матильда кружит в вальсе». Это настроило меня на сентиментальный лад. Даже сочувствующий. Трудно было не растрогаться.
– Но железная дорога, – заметил полковник Кота, – не меньшее поле сражения, чем передовая на фронте в Бирме.
– Вот именно, – подтвердил Накамура. – Нельзя делать различие между человеческими и нечеловеческими деяниями. Нельзя указывать, нельзя говорить: вот тут этот человек – человек, а тот человек вон там – дьявол.
– Это верно, – согласился полковник Кота. – Идет война, а война выходит за рамки всего этого. И железная дорога Сиам – Бирма имеет военное значение, но и не это главное. Именно эта железная дорога представляет собой великое эпохальное строительство нашего века. Без европейской техники в сроки, считающиеся невероятными, мы непременно построим то, что, как европейцы утверждали много лет, построить невозможно. Эта дорога знаменует момент, когда мы и наше мировоззрение становятся новой движущей силой мирового прогресса.
Они выпили еще кислого чаю, и полковник Кота взгрустнул, что он не на фронте, где мог бы умереть за императора. Они кляли джунгли, дожди, Сиам. Накамура говорил, как трудно стало выгонять австралийцев на работу, что, будь у них хоть чуть больше понимания (и приятия) той великой роли, что дарована им судьбой, не пришлось бы терзать их так безжалостно. Не в его натуре быть таким суровым. Но – приходится, сталкиваясь с упрямством австралийцев.
– Они лишены духа, – сказал полковник Кота. – Именно это я видел в Новой Гвинее. Мы шли на них в атаку, и они разбегались, как тараканы.
– Будь в них дух, – подхватил Накамура, – они предпочли бы смерть позору находиться в плену.
– Помню, когда я впервые попал в Маньчжоу
[41]
, прямо из офицерского училища, – стал рассказывать полковник Кота, сжав руку, словно собираясь драться или зажав рукоять меча. – Младший лейтенант, совсем зеленый. Пять лет назад. Кажется, так давно. Надо было провести полевые учения, чтобы подготовиться к боям. Однажды нас повели в тюрьму испытать нас на мужество. Заключенных-китайцев не кормили много дней. Они были совсем тощими. Их связали, завязали глаза, силой поставили на колени перед большим рвом. Командовавший лейтенант извлек из ножен меч. Зачерпнув рукой воды из ведра, сбрызнул ею обе стороны клинка. Я навсегда запомнил капавшую с его меча воду.
– Следите, – обратился он к нам. – Вот так рубятся головы.
15
В следующий субботний день жара сделалась просто невыносимой. Закончив накрывать к обеду и убедившись, что к ужину все готово, Эми Мэлвани решила переодеться и пойти искупаться. Большая толпа народу растекалась вверх и вниз по пляжу от дороги, ведущей из «Короля Корнуолла», и, шагая по песку, прислушиваясь к волнам и повизгиваньям, Эми (соломенная шляпа на голове, голубые шортики, белая батистовая блузка) хорошо понимала, что ее пристально разглядывают и мужчины, и женщины.
Долгие, невероятно жаркие летние дни, сладострастные ночи, душная спальня, звуки и запахи Кейта наполняли Эми Мэлвани совершенно непонятным беспокойством. Ее переполняло желание. Уехать, быть другой, где-то в другом месте, начать двигаться и никогда не останавливаться. И тем громче ее потаенное нутро вопияло к движению, чем больше она сознавала, что вмерзла в одно место, в одну жизнь. А Эми Мэлвани хотелось тысячу жизней, и она не желала, чтобы хоть одна из них походила на ее теперешнюю.
Порой ей удавалось воспользоваться войной и снисходительной натурой Кейта: вечерок тут, ночь там. Были маленькие приключения: после вечерних танцев офицер королевских ВВС прижал ее к стене, но, к ее огромному облегчению и легкой досаде, ограничился одними лишь буйными поцелуями да немного потискал. Она переспала с каким-то разъездным торговцем, иногда заходившим в бар гостиницы, которого однажды вечером встретила в городе у кинотеатра. Вышло все ужасно, такое, она почувствовала, раз уж началось, то закончиться могло лишь тем, что пустится на самотек. У торговца – по сравнению с Кейтом – тело было сильное, молодое, он был энергичен и внимателен – даже слишком. Вот и, оказавшись с ним в постели голой, она пришла в ужас: ей были невыносимы его прикосновения, его запах, тело. Жалела, что не ушла.
После ее вырвало, и она ощутила такую жуткую пустоту, что твердо решила: такого больше не никогда не повторится, – эта решимость помогла ей справиться с терзавшим ее чувством вины. По ее мнению выходило, что, вероятно, каким-то очень странным образом та неверность стала залогом ее последующей верности Кейту. А поскольку разъездного торговца она не любила, то и свыклась с мыслью, что по-настоящему никакой неверности и не было. Ее любовь к Кейту (какой бы она ни была) – все равно любовь: она все равно не была равнодушна к нему, восторгалась им, ценила его мягкость, бесчисленные мелкие проявления доброты. Месяцы, последовавшие после той жуткой ночи, в чем-то были самыми лучшими из прожитых вместе. И все же, даже когда Эми Мэлвани спала долго и сладко, когда просыпалась в безмятежном настроении, а Кейт приносил ей чашку чая в постель, ей хотелось чего-то другого, правда, выразить, чего именно, она бы не сумела. Пока, потягивая чаек, она следила, как он, выходя, загромождает широкой спиной дверь, все никак не могла отделаться от мысли, что же это за желание ее снедает: желание, от которого сосет под ложечкой, желание, от которого она порой непроизвольно вздрагивает, жуткое, не имеющее ни вида, ни названия желание, которое, думала она со страхом, может, и есть самая суть жизни.
И так тянулось более или менее весь последний год. Она флиртовала, но очень осмотрительно, заводила себе друзей среди тех, с кем дружить, возможно, и не стоило, но опять-таки так, что и ей, и другим это представлялось если и не совсем приемлемым, то и не неприемлемым. Оттого-то, чувствуя в себе странную свободу – и даже уверенность – в решимости не доводить никакое знакомство до чего-либо неприятного, она порой решалась говорить мужчинам что-то похожее на то, на что ее угораздило с тем высоким военврачом в книжном магазине. Но и тут она рассудила: видимо, в конечном счете в ее поведении ничего плохого не было, ведь, если разобраться как следует, никого из тех мужчин она не любила, а по-прежнему любила Кейта. У нее было такое чувство, будто она нашла баланс, который только усилит эту любовь, и она не понимала, зачем, почему, подходя тогда в книжном к высокому военврачу, она сняла обручальное кольцо.