Но Гудо только пожал плечами. В его огромной голове зародилась мысль, а душа вновь опечалилась тяжелыми воспоминаниями.
– Сегодня выпьем вина, а казнить торговцев пойдем завтра, – решил начальник тайной службы. – Все же османы не арабы и терпимо относятся к вину. Ко многому терпимо относятся и очень терпеливы. Поэтому и будут ездить верхом на арабах и половину мира завоюют. И такие как я будут им верно служить. Ведь кем я был? Мальчиком для развлечений богатых ублюдков, в насмешку названный Давидом
[171]
, а потом ими же приобщенный к интригам и крови тайной службы императора. Мелочь, которую и ногой пнуть гадко. А кем стал за ум и преданность османам! Тем, кто сам кого угодно пнет. Кроме, конечно, семьи самого бея. И ты можешь стать большим человеком! Я помогу, ведь я теперь тебе как бы и обязан. Так может, все же примешь ислам, а, Гудо?
Но Гудо только глубже надвинул капюшон.
* * *
– Какой скучный день, – зевнул Даут, – Итак подсчитаем! Выпороли мясника за то, что продал шкуру буйвола не дубильщику кожи, как велит слово бея, а заезжему купцу из Маниса. А слово бея велит каждому мяснику продавать кожу дубильщикам. А тем можно продавать кожу только кожевникам – сапожникам, седельщикам, шорникам. И только тогда, когда у них не будет спроса на изделие, продавать заезжим купцам. Выделанную кожу, но не сырую шкуру! Важное нарушение. Но наказание так себе – тридцать плетей, чтобы к вечеру опять мог работать.
Это раз!
Прибили правое ухо амаля
[172]
Малика к двери его дома, чтобы не занижал цены на скупаемое у селян зерно. Пусть так стоит до утра. Этот старик выстоит. У него большая семья. Будут по очереди главный зад семьи поддерживать. Так что ухо старик Малик спасет.
Это два!
Отсекли пальцы правой руки торговцу шелками Мустафе ровно на столько, на сколько он недомеривал ткани. Жаль, что мало не домеривал.
Это три! И это все!
И что же я доложу великому визирю? На базаре его столицы в общем все хорошо? Торговля честная и обильная? И даже его бадджи
[173]
не берет сверх меры того, что положено. И что мне делать с этими честными людьми еще несколько недель? Может, кому на будущее руку отрубить или повесить?
А ты заметил Гудо как все дешево на столичном базаре? Пол туши жирного барана – и всего десять акче! За два акче можно купить хлеба на весь день для десяти человек! Даже вязанка дров – всего одна маленькая серебряная монетка акче!
А сколько товара. И какой товар! Просто загляденье. Ты видел, какие прекрасные ткани научились делать в Бурсе. Не зря Алаеддин притащил сюда лучших мастеров. А какой бархат и парча. А шелк! Шелк-то какой! Особый – бурский, отливается серебром как вода при лунном свете. А какие ковры. Не зря к нам даже из Египта купцы наведываются. Говорят дворец их главного мамлюка
[174]
от пола до потолка украшен нашими коврами. А эти медные и серебряные кувшины и тазы. А гончарные изделия!
Даже жаль кому-то руки рубить. А главное не за что!
А впрочем, каждый купец, даже мусульманин, в душе хитрец и обманщик. Каждый ремесленник ловкач, а каждый нищий – вор.
Хочешь, я тебе это докажу, Гудо?
Гудо страшно желал в этот миг сбросить с головы свой капюшон и вытереть мокрые от пота волосы и лицо. Но он не желал привлечь к себе еще большее внимание своим жутким обличием. Хватало и того, что многие издали указывали на него рукой и шептали соседу: «синий шайтан». Да, неприятно было стоять Гудо посреди шумного рынка Востока, в безделии переминаясь с ноги на ногу, под суровыми взглядами торгового люда. Это не рабочее место палача Витинбурга на помосте у позорного столба. Там он был при деле и власти и зорко следил за порядком и честной торговлей. Здесь он просто «синий пес», разговорчивого к своему животному, хозяина. Но и там и тут на его показывали пальцами как на человека, проклятого Всевышним.
Это проклятие палача. Его можно осознать, но принять никогда!
Придет ли такое счастливое время, когда Гудо не будут замечать? Счастливое время быть простым человеком.
А вот Дауту нравилось красоваться на поджаром белом скакуне, с высоты которого хорошо просматривался даже этот большой базар. Он, пожалуй, и весь день красовался бы на богато убранном жеребце для собственного удовольствия и во страх всяким нарушителям законов османского бея. Все же это веселее, чем ломать голову в сложностях политических хитросплетений и развязывать узлы интриг врагов, а чаще друзей. Вот только пылающее солнце, что буквально висело над головой вполдень, плетями своих лучей яростно разгоняло торговый люд.
Арифметика успеха Даута за этот день остановилась на популярной цифре три, что несколько печалило ревностного служаку. Ему желалось большего.
– Я тебе все же докажу! Эй, стража приведите ко мне… Э-э-э… Вон того торговца красителями. Не может быть, чтобы его красители и всякие дубильные корни марены, валонея, или чернильный орешек и шафран были без примесей. Хотя. Нет! Эй, стража, постойте! А приведите мне вон того крепыша в оборванных одеждах. Посмотрим, что в его сумке. Странно, что такой на вид сильный и здоровый мужчина и не на войне.
Быстро выполнив приказ, стража приволокла изрядно сопротивляющегося мужчину еще молодых лет до глаз заросшего густейшей черной бородой.
– Кто ты и как тебя зовут? – сурово спросил начальник тайной службы.
– Я Мустафа, дервиш из братства бекташей, – не смея поднять головы, ответил мужчина.
– А-а-а, – разочарованно протянул Даут.
Ему хорошо был известен этот суфийский тарикат
[175]
, который придавал основное значение внутреннему состоянию верующего, а не внешним признакам веры. Эти предавшиеся нищете странствующие монахи проявляли терпимость ко всем религиям, допускали употребление вина и появление женщин с открытым лицом, но ратовали за безбрачие. А еще, подобно христианам, исповедовались в своих грехах перед шейхами, возглавляющими их общины. Их святой покровитель, живший сто лет назад, Сары Салтука прославился тем, что переодевшись в монашескую рясу и вооружившись деревянным мечом, проповедовал ислам в христианских церквях!
А еще бекташи гордились своей нищетой, отдавая почти все поданное им за день другим нуждающимся мусульманам.
Даут страдальчески почесал нос и посмотрел на своего «синего пса». Тот, без всякого интереса, смотрел на строительные леса, поднимающегося камень за камнем имарета
[176]
.