– Посему, заключает игумен, не завидуй и оставайся служкой, – перебил старик игумен. – Как мудро. Как мудро и справедливо для братии нашей в том наставлении. Помни его. Помни!
Старик медленно вернулся к своей деревянной площадке, взмахнул факелом и беззвучно стал удаляться, превращая факел в свечу, а затем и в далекую звезду.
– Если бы только старик знал, что это наставление прозвучало отнюдь не из уст святого отца
[120]
, и даже не из изречений какого-либо рясофорного
[121]
. Это слова великого византийского поэта Феодора Продрома. Но… Как ему знать? В библиотеке Великой Лавры три тысячи рукописных книг, не считая свитков и манускриптов. Половина из них не на греческом, а на чужих языках. И это только треть, что удалось сберечь от латинян и проклятых каталонцев. К тому же… К тому же…
– Святой отец давненько не видит не то, что букв, даже лица человеческого, – неожиданно для себя сказал Гудо и удивился.
Он совсем не желал ни беседы, ни собеседника. Но невольное сопоставление далекого прошлого и настоящего, того, кем он был и кем теперь он себя ощущает, сопоставление пережитого ужаса и понимания того, что ужас не приходит к тому, кто его не зовет, расслабило Гудо. Он даже поймал себя на мысли, что нынешнее его заключение даже несколько забавляет. Никак не приходило в голову, что эти искренне верующие и ученые монахи способны на коварство, пытки и казни. А еще Гудо вспомнил о тех пастухах-монахах, которых Господь не дал сбросить в пропасть. О тех, кто ни словом, ни действием не обидели никого из своих пленников. К тому же честно делились с ними своими малыми съестными запасами. А еще вспомнилась Грета и ее наивный вопрос, переведенный на самого молодого из стражников:
– А кто такие циклопы?
Вспыхнувший от того, что в это мгновение глаза всех были направлены в его сторону, молодой пастух ответил скороговоркой:
– В своих бессмертных стихах великий Гомер описывает циклопов, как не знающих жалости к тем, кто попадал им в руки, гигантов, пасущих своих коз с особой любовью, так как они дают им и шкуры и пищу… – от быстрой речи ему не хватило дыхания, и он невольно запнулся, чем и воспользовалась Грета:
– Пастухи…. В шкурах.… Не знающие жалости…
Молодой пастух покраснел:
– Что ты?.. Какие мы циклопы? У циклопов один глаз. Вот такой огромный!
И он сложил обе кисти в большой шар и поднес ко лбу. Получилось так смешно, что смеялись все. Даже суровый старший из пастухов. Смеялся даже Гудо. Смеялся и не удивлялся тому, что он умеет смеяться так непринужденно и с удовольствием.
– Отныне ты не инок Иоанн, а циклоп в козлиных шкурах, – положил на плечо своему молодому другу один из пастухов.
Тот еще больше залился краской стыда и тихо попросил:
– Не нужно так меня называть. Ни при братии, ни сам на сам.
Каждый из пастухов согласно кивнул головой, при этом не забыв по-доброму улыбнуться.
Что могло быть хорошего в этих оковах, в этом каменном мешке, в этой непроглядной тьме. Ничего. Но Гудо почему-то был спокоен, и… удивлен этому.
Еще больше удивился своему собственному вопросу:
– Я знаю многих великих поэтов. Но никогда не слышал о таком поэте. Что великого в этом Феодоре?..
Отец Александр удивленно воскликнул:
– Феодор Продрома! Да!.. Хотя… Судя по тому, как говоришь ты на языке франков, ромейским
[122]
. На этом языке существует богатая духовная и светская литература, богатый набор кодексов законов) не владеешь вовсе. Феодор Продрома философствующий поэт, гордый своими знаниями, великий гражданин, разочарованный тем, что в Византии знания и ученые люди ценятся весьма низко, великий учитель для многих и просто хороший друг для хороших друзей.
И тут же отец Александр принялся наизусть читать многое из творений знаменитого византийца. Особо подробно ученный святой отец поведал о драме для чтения под названием «Катомиомахия».
Слушал ли его Гудо? Да, пожалуй, слушал. Невозможно человеку думать все время о своем прошлом, настоящем и будущем. Нужно быть и в других мирах, чтобы вернувшись в собственный, увидеть его по-иному. Была ли ему интересна маленькая вымышленная трагедия, со слов отца Александра пародирующая какую то древнегреческую «Батрахомиомахию» с помощью техники каких-то центов? Скорее нет. Но то, как забавно святой отец читал пролог, как искусно исполнил роль вестника, и как даже пытался петь за целый хор, приковало его внимание. Гудо даже улыбался, когда рассказчик добрался до сцены причитания царицы мышей, после того, как мышиное войско отправилось в поход на злющую кошку. Он даже порадовался тому, что в критический момент сражения гнилая балка упала на голову могучей кошки.
И только после того, как отец Александр закончил устное чтение и приступил к разъяснению о том, что великий поэт Феодор Продрома желал высказать в этой драме, Гудо вернулся в себя. Что ему до великих государственных забот? Что ему до мышиной возни, всего того, что желает царствовать? Что ему до сравнений вымышленных и живущих? Что ему до того чужого добра, которое непременно должно победить чужое зло?
У него есть свое личное зло и свое всепобеждающее добро. Вот только это добро сидит на цепи в глубине святой горы Афон, а зло набирает силу, чтобы удалить счастливое время встречи с воссоединенной семьей. Его семьей!
Гудо вернулся в свой мир.
* * *
– Эй, приятель! Да никак опять уснул?
Нет, Гудо не спал. Медленно камень за камнем (ох, и тяжелы эти камни) он переворачивал свою жизнь в поисках ответа на вопрос, который и сам себе боялся задать. Печальная бессмыслица в его голове, когда тело жило без памяти и души. Что было с ним в эти печальные часы, припоминалось редко. Мог большее рассказать Гальчини, но тот или хитро улыбался, или недоступно хмурился. Лишь дважды беспамятство порадовало Гудо. В день, когда его безвольное тело конь вынес к деревушке Аделы, и в тяжелейший час сумасшествия на проклятой галере герцога – тогда дух стрелка Роя спас от гибельного падения.
Укусить себя за руку? Больно, до крови, чтобы остановить этот невыносимо тяжелый труд? Но будет ли больно человеку, которому всякая физическая боль подвластна? Человеку, который о физической боли знает все и даже больше. А это большее заключается в том, что гораздо болезней муки не телесные, гораздо ужаснее боли душевные.
Но еще Гудо знал и другое – физическая боль убивает, душевная воскрешает.
Чтобы уменьшить ту пустоту, что вдруг образовалась в груди, Гудо задержал дыхание. Надолго. На очень долго. Настолько, что почувствовал себя на дне, под смертельной толщей воды, где почти невозможно передвигаться. А тем более ворошить камни своей прошедшей жизни. Да и как их переворачивать, когда они свалены в огромную пирамиду. А чтобы посмотреть, что под самыми нижними камнями нужно подняться к тому, самому верхнему, к самому последнему.