Всё это время я был куда больше возбуждён, чем он.
Не было в нём ни подлости, ни суеты: отрешённый человек – смотрит, отвечает, пожёвывает.
Я ничего в нём не понял. Даже не пытался.
Диверсионная группа явилась, как заказывали, – и мы её прибрали.
Их было трое. Едва они вошли в подъезд, сверху, с пролёта второго этажа, им бросили под ноги гранату. Первый погиб сразу же, двое других выскочили на улицу, их застрелили.
Этот, из-за которого погибли Метро и Чевара, был нам больше не нужен. Я отвез его в комендатуру, хотя бойцы были против.
Трупы убитых я отвёз туда же – чужих мёртвых мы обменивали на своих мёртвых.
– Люди в форме проникли в детский сад на Лесной, – сообщили мне по рации. – Шесть человек. При себе имеют несколько РПГ. И ещё, кажется, «Василёк».
Это такой миномёт.
– Поехали, Василёк, с тёзкой знакомиться, – сказал я.
Наша «Волга» была белого цвета.
Мы сели в белую «Волгу».
В салоне было холодно, до зимы оставался месяц, но мы пока не мёрзли.
* * *
Что ж, алкоголик – не самый худший выбор.
У меня была «Волга» – я её продал, это последнее, что я продал, до неё ту же участь поимели все мои близкие, поголовно – я их сдал, как стеклопосуду.
Саму свою предыдущую судьбу я отдал за так, желая остаться вовсе без судьбы – но не получилось, тут же прицепилась ко мне новая – треморная, подслеповатая, беспомощная; но странным образом оказалась мне по размеру, подошла, я с ней скоро свыкся, даже полюбил.
В моём доме давно никого не было, и не будет уже, думаю.
Всякий интерес к женщинам я потерял, зато прибираться с похмелья – в этом есть своя поэзия, ты ходишь туда, потом ходишь сюда, потом ходишь туда, потом ходишь сюда, носишь какую-то одну вещь с места на место, допустим, чашку, попутно пихаешь тапок куда-нибудь к выходу, там должна быть его драная пара. Ты ничего не выбрасываешь, тебе дорого всё – а вернее, всё стало настолько малым, малоосмысленным, далёким, что выбросить хоть что-то становится целым делом.
Ты чувствуешь свою печень, тяжёлую, отравленную, бесконечно терпеливую, безответную, добрую – почти как мать.
Ещё ты чувствуешь свой мозг – прожжённый, выгоревший больше чем наполовину, уже ничего не способный запомнить, зато с такой замечательной лёгкостью всё забывающий: там остались последние картинки из детства, несколько важных слов, ну и книжки – которые я успел выучить, прежде чем всё это началось.
Некоторое время назад я ещё преподавал литературу, читал то в одном институте, то в другом, хотя уже был смешон многим, почти всем, но делал вид, что ничего этого не вижу, не слышу.
Всё было бы ничего, я почти был уверен, что всё ничего – но тот кислый запах, который ты приобретаешь, который сначала появляется на языке с похмелья, а потом пропитывает всего тебя, всю твою одежду, всю твою комнату, – этот запах не выведешь, его все чувствуют.
Я всегда приходил и уходил своими ногами, хотя делал это медленнее, всё медленнее, в самый последний раз я слишком долго открывал аудиторию, минуту, три, десять, падал ключ, я долго его поднимал, снова открывал, кто-то пришёл из деканата, забрал ключ, открыли, я поблагодарил, но меня всё равно уволили.
Человеку, чтоб потерять облик, вовсе не нужны годы печали и муки, он может успеть за неделю.
Такое лицо, впрочем, можно восстановить, а вот если стараться год, то есть, напротив, не стараться, а просто довериться своему новому призванию: стать ничем, – тогда результат уже не оспоришь, ты сам становишься этим результатом, становишься причиной и следствием, доказательством, моралите, эпилогом, эпитафией.
По сюжету где-то посредине должна появиться та, которая в тебя поверит, студентка, или тоже преподаватель, – которая вдруг спросит: «Это ведь вы? Тот самый?»
Но спасают живых, несчастных. Зачем спасать счастливых и мёртвых.
Я вёл уроки в самой отсталой школе города, на моих занятиях в конце концов стало так шумно, что в соседних классах учителя не слышали сами себя.
Я вёл поэтический кружок, пока однажды меня не разбудили пришедшие директор школы и вахтёр.
Теперь я прибираю квартиру, на подоконник прилетели голуби и топчутся там, я толкаю тапок и уже знаю своё счастье: у меня есть моя маленькая, беленькая, приговорённая печень ждёт – вы же любите руины, отчего вы находите, что разрушение – зло? Разрушение – работа, не хуже любой другой, она требует крепости духа и последовательности, не всякий справится с этим – может оступиться, пожалеть себя, ухватиться за край, выползти, скрежеща когтями, упираясь подбородком, зная, что если не сейчас – то никогда.
А я – я давно пускаю пузыри, смотрю на мир из-под воды, вы там ходите наверху, звуки едва доносятся, – здесь же ил, и водоросли не растут, только тапка, тапка ищет пару.
Нахождение этих тапок здесь необъяснимо – я их не ношу.
Я не принимаю ванну, не чищу зубы, я зарастаю самим собою, обрастаю расползающейся изнутри плесенью.
Когда-то я прочитал, что плесень способна пожрать сама себя: я пробовал на посуде, не очень получилось, наверное, надо было ещё подождать, однако в случае с самим собою торопиться некуда: сначала плесень меня съест, потом плесень съест сама себя, и не останется ничего.
Может быть, уже к этой зиме.
* * *
От меня не останется здесь ничего.
К сорока годам я заработал столько, что мог ещё десять лет только тратить – понемногу, естественно, но когда мне было нужно многое.
Всё время чего-то пугаешься, когда собираешься выпасть из географии головой вниз, а выясняется, что нет ничего страшного, для белого человека всё очень просто. Белый человек изначально поставлен в другие условия, чем люди других оттенков.
Люди других цветов всюду едут как гости, а ты можешь в любую сторону поехать как к себе, даже если ни один представитель твоего племени не оставлял тут следа.
Ты покупаешь билет – всего лишь билет, куцый листок бумаги – и вот у тебя пропуск за все пределы: тысячу лет жившие в твоей земле смотрели только на это небо, и о другом не догадывались, а ты имеешь забавный шанс сменить почву, воздух, ветер и воду, листву, насекомых, голоса окружающих; причём у тебя есть и обратный билет тоже – а значит, всегда имеется возможность вернуться: но выясняется, что незачем, всё наладилось, едва ты прибыл.
Снимаешь себе домик: аренда на месяц обойдётся немногим дороже чашки кофе, которую ты выпил, пересаживаясь с рейса на рейс в европейском городе, аренда на год стоит как твой последний велосипед; делаешь нехитрый подсчёт и хохочешь вслух – при таких раскладах ты можешь жить здесь, на берегу, как минимум сто лет, если только тебя не унесёт волной: ведь ты у океана.
Океан вздыхает и выдыхает, это никогда не сможет надоесть. Это как твоё собственное дыхание – разве от него можно устать?