— Опубликованы мемуары красавицы Отеро. Вам в них отведено место?
— Да, — ответил он, — хоть и под другим именем, но это я.
— Что она пишет о вас?
— Она пишет обо мне как о молодом человеке, который ради нее спустил за полгода сотню тысяч, но получил за эти деньги сполна.
— Считаете ли вы, — со смехом спросила я, — что действительно не зря потратились?
Он обдумал мой вопрос и ответил:
— Да, считаю.
Денис Финч-Хаттон и я отмечали семьдесят седьмой день рождения мистера Балпетта на вершине нагорья Нгонг. Сидя там, мы повели разговор о том, дали бы мы согласие заиметь по паре крыльев, если бы потом не могли бы от них избавиться.
Старый Балпетт глядел на восхитительные просторы внизу — зелень Нгонг и Рифтовую долину к западу — так, словно в любой момент был готов взмыть над ними.
— Я бы согласился, — проговорил он. — Обязательно согласился бы! Этого мне больше всего бы хотелось. — Немного поразмыслив, он добавил: — Хотя, будь я дамой, я бы сперва как следует все взвесил.
Благородный пионер
С точки зрения Беркли Коула и Дениса Финч-Хаттона, в моем доме царили коммунистические порядки. Все в доме как бы принадлежало и им, и они, гордясь этим, приносили в дом то, чего там, по их разумению, недоставало. Они следили за качественным снабжением дома винами и табаком и выписывали для меня из Европы книги и пластинки. Беркли приезжал, до отказа загрузив машину индюшачьими яйцами со своей фермы на горе Кения. Обоим хотелось сделать меня такой же тонкой ценительницей вин, как они сами, чему они посвящали много времени и изобретательности. Им доставляло огромное удовольствие мое датское столовое стекло и фарфор; из стекла они возводили посредине обеденного стола высокие пирамиды, восторгаясь стройностью своих сооружений.
Беркли, гостя на ферме, ровно в одиннадцать часов утра выпивал в лесу бутылку шампанского. Однажды, уезжая и благодаря меня за гостеприимство, он обмолвился, что ему не понравилось одно: слишком грубые стаканы, из которых мы пили вино под деревьями.
— Знаю, Беркли, — ответила я, — но у меня осталось совсем мало хороших бокалов, и мы наверняка расколотили бы и их, если бы тащили на такое расстояние.
Он серьезно смотрел на меня, не выпуская мою руку.
— Но это было так печально, дорогая…
Впоследствии он пользовался в лесу только самыми лучшими моими бокалами.
В Англии об отъезде Беркли и Дениса искренне горевали их тамошние друзья, в колонии их обожали, однако, как ни странно, они все равно оставались отверженными. Отвергло их не общество и не какое-то конкретное место, а само время: они не принадлежали своему веку. Они не могли бы быть продуктами какой-либо нации, кроме английской, и в то же время являли собой яркие примеры атавизма. Их Англией была Англия прежних времен, уже переставшая существовать. В наши времена они, лишенные дома, были обречены на скитания; неудивительно, что они часто оказывались на моей ферме.
Сами они понятия не имели о своей отверженности — напротив, их мучило чувство вины перед Англией, которую они покинули, хотя их бегство объяснялось скукой; казалось, именно поэтому они считали себя изменниками долгу, которому следовали более совестливые их друзья. Денис, вспоминая свои молодые годы — хотя он еще оставался совсем молодым, — открывавшиеся перед ним перспективы и советы английских друзей, цитировал шекспировского Жака:
Если такое случится,
Что каждый ослом обратится
И от богатств отвернется
Ради упрямства и скотства…
Однако он вместе с Беркли и даже Жаком неверно оценивал самого себя. Они считали себя дезертирами, которым придется расплачиваться за свой проступок, а на самом деле были изгнанниками, мужественно переживавшими свою опалу.
Беркли, если украсить его голову кудрявым париком, сошел бы за придворного короля Карла Второго. В роли проворного англичанина он мог бы сидеть у ног постаревшего д'Артаньяна, героя «Двадцати лет спустя», внимая его мудрости и навсегда запоминая его речения. Я часто замечала, что на Беркли не распространяются законы гравитации: мне казалось, что во время нашей вечерней беседы у камина он вполне способен вылететь в дымоход. Он отлично разбирался в людях, не питая на их счет ни иллюзий, ни презрения. Какой-то сатанинский выверт натуры заставлял его проявлять наибольшее радушие к тем, о ком он был самого неблагоприятного мнения.
При желании он мог становиться неподражаемым фигляром. Однако в двадцатом веке остряк в духе Конгрива или Вичерли (Вильям Конгрив (1670–1728), Вильям Вичерли (1640–1715) — английские драматурги эпохи реставрации Стюартов, авторы многочисленных комедий) обязан превосходить самих мэтров: он должен быть наделен блеском, величием, безумной надеждой. Зайдя слишком далеко, дерзкая шутка порой становится жалкой. Когда Беркли, распалившись от вина, принимался важничать на стене позади него появлялась и начинала расти тень всадника, пускавшегося в дикий галоп, словно скакун происходил из благородного поголовья и его отец звался Росинантом. Но сам Беркли, неутомимый шутник, страдал в Африке от одиночества, был, в сущности, инвалидом — у него пошаливало сердце, и его ненаглядная ферма на склоне горы Кения постепенно переходила в лапы банков, хотя он отказывался пугаться собственной тени.
Маленький, худенький, рыжеволосый, с узкими ладонями и ступнями, Беркли всегда сохранял прямую осанку, д'артаньяновский поворот головы, повадки непобедимого дуэлянта. Ходил он бесшумно, как кот, и, как все коты, умел превращать любое помещение, где находился, в образец комфорта, словно сам был источником тепла и радости. Если бы Беркли присел рядом с вами на дымящиеся руины вашего дома, вы бы и там почувствовали себя благодаря его присутствию в тепле и уюте. Когда он пребывал в благодушном настроении, то казалось, что он сейчас заурчит, как избалованный кот; когда он хворал, то это было не просто печально, это было трагедией, как болезнь вашего кота. Он не был отягощен принципами, зато нес тяжкий груз предрассудков, опять-таки в кошачьем стиле.
Если Беркли казался рыцарем времен Стюартов, то Денис хорошо смотрелся бы на фоне еще более старинного пейзажа, из эпохи королевы Елизаветы. Ему пошло бы прохаживаться рука об руку с сэром Филиппом или Фрэнсисом Дрейком. Его оценили бы и в елизаветинскую эпоху, ибо тогдашним людям он напоминал бы о древности, об Афинах, о которых они грезили и писали. Денис гармонично, не испытывая ни малейшего неудобства, разместился бы в любом периоде развития человеческой цивилизации вплоть до начала девятнадцатого века. В любой век он стал бы видной персоной благодаря своей спортивности, музыкальности, любви к искусству и бесстрашию. В наше время он тоже обращал на себя внимание, но уже далеко не везде. Друзья постоянно зазывали его назад, в Англию, составляли для него заманчивые карьерные планы, но его приковала к себе Африка.
Особенная, инстинктивная привязанность, которую все африканцы питали к Беркли, Денису и еще нескольким подобным им белым, наводила меня на мысль, что люди из прошлого, причем любой давности, сумели бы лучше понять цветные народы и полюбить их, чем это доступно нам, детям индустриального века. Изобретение парового двигателя ознаменовало развилку дорог; с этого момента расы двинулись в разные стороны и успели основательно разойтись.