По словам Фараха, серьезность происшествия объяснялась подпорченной внешностью пострадавшего: в свое время он столкнется с трудностями на брачном поприще и будет вынужден снизить претензии к происхождению своей избранницы и ее красоте. В результате была назначена выплата в размере пятидесяти верблюдов, то есть половины пени за убийство, равной сотне верблюдов. Где-то в Сомали были куплены пятьдесят верблюдов, которые в урочный срок повлияют на цену невесты-сомалийки и побудят ее закрыть глаза на отсутствие у жениха двух зубов. Тем самым, возможно, был заложен фундамент семейной трагедии. Сам Фарах считал, что легко отделался.
Африканцы с фермы никогда не понимали моих взглядов на их юридические отношения, но при любых невзгодах первым делом бежали за помощью ко мне.
Однажды в сезон уборки кофе девушка-кикуйю по имени Вамбои погибла под колесами повозки, влекомой волами. На таких повозках собранный кофе доставлялся на кофесушилку, и я категорически запретила пользоваться ими как транспортным средством. Иначе девушки и ребятишки вовсю разъезжали бы развлечения ради на волах, хотя добраться куда-то пешком можно было куда быстрее, чем на этом медлительном транспорте, а волам и без того приходилось нелегко. Однако молодым погонщикам было трудно отказать ясноглазым девицам, бежавшим рядом с их повозками и умолявшим доставить им удовольствие; единственное, на что их хватало, — это предупреждать пассажирок, чтобы они спрыгивали при приближении к моему дому. Вамбои тоже спрыгнула, но не удержалась и упала; колесо проехало по ее головке и раздавило череп.
Я послала за ее старыми родителями, которые стали убиваться над телом. Я знала, что кроме прочего смерть дочери означает для них крупный убыток, ибо девушка была на выданье, что сулило им немало овец и коз, а также пару телок. Надежды на это возлагались с самого ее рождения. Я уже размышляла о том, какую помощь им оказать, когда они ошеломили меня энергичными требованиями о полной компенсации.
Я твердо отказалась платить. Ведь я предупреждала всех девушек на ферме, что ездить на повозках запрещено; об этом было известно буквально каждой. Старики кивали, полностью со мной соглашаясь, однако продолжали требовать платы. Их аргумент был прост: кто-то должен им заплатить. По их мнению, этому принципу ничего нельзя было противопоставить, и переубедить их было бы все равно, что внушить теорию относительности. Вызывалось это не жадностью и не злобой; когда я положила конец спору и зашагала от них прочь, они последовали за мной по пятам, словно я была магнитом, к которому их притягивало согласно законам природы.
Они уселись ждать меня перед домом. Это были бедняки, низкорослые и недокормленные; там, на лужайке, они походили на пару барсуков. Они просидели там до заката, после чего мне уже было трудно их различить. Они были сломлены страшным горем. Утрата и убыток, вместе взятые, лишали их сил к жизни.
Фарах в тот день отсутствовал; когда в доме, зажгли свет, я послала несчастным денег, чтобы они купили барана и поели. Это оказалось опрометчивым шагом: они приняли мой поступок за первый признак близящейся сдачи осажденной крепости и просидели перед домом всю ночь. Не знаю, ушли бы они просто так, если бы поздно вечером их не посетила мысль потребовать возмещения у погонщика повозки. Эта мысль подняла их с травы; мгновение — и они бесшумно ретировались. С утра пораньше они отправились в Дагоретти, где проживал заместитель окружного комиссара полиции.
Ферма стала ареной длительного разбирательства по делу об убийстве и наплыва многочисленных полицейских-африканцев. Однако вариант властей сводился к предложению повесить погонщика, которое было снято после получения исчерпывающих показаний и обещания старейшин не проводить свою кияма. В конце концов родители погибшей вынуждены были, по примеру всех остальных людей на земле, подчиниться закону относительности, в котором ничего не смыслили.
Иногда, потеряв терпение со своими старейшинами, засиживавшимся на кияма, я выкладывала им все, что о них думала. «Вы, старики, — говорила я им, — присуждаете молодежь к таким штрафам, что у них уже не остается денег на себя. Вы выводите их из игры и сами скупаете всех девушек».
Старики внимательно слушали, поблескивая черными глазками на сухих морщинистых лицах и что-то шепча тонкими губами, словно повторяя мои слова; они явно смаковали то, что их хитроумие получает такое блестящее словесное воплощение.
При всех расхождениях во взглядах моя роль судьи у кикуйю таила множество перспектив и была мне очень дорога. Я была тогда молода и подолгу размышляла о справедливости и несправедливости, причем чаще — с точки зрения подсудимого, ибо раньше не сиживала на месте судьи. Я изо всех сил старалась судить справедливо, стремясь к спокойствию на ферме. Порой, сталкиваясь с особенно сложными случаями, я брала время на размышление и старалась оградиться от постороннего влияния. На население фермы это производило должное впечатление: люди еще долго потом уважительно вспоминали такие разбирательства, подчеркивая, что дело оказалось крайне трудным — на него ушло больше недели. На африканца нетрудно произвести впечатление, затратив на какое-то дело больше времени, чем затратил бы на него он сам; проблема в том, чтобы перещеголять его в медлительности.
Само желание африканцев видеть меня своей судьей и уважать мое решение объясняется тем значением, которое имеют для их сознания мифологические и теологические соображения. Европейцы уже утратили способность к мифотворчеству и сотворению догм, поэтому вынуждены оглядываться в прошлое, когда возникает необходимость в новых мифах или догмах. Африканцы же самым естественным образом ступают на эти неверные тропы. Особенно ярко эта их способность проявляется при общении с белыми.
Доказательством могут служить хотя бы имена, которыми они нарекают европейцев уже после непродолжительного контакта. Вы узнаете об этих именах, если пошлете гонца с вашим посланием к знакомому или станете спрашивать у встречных дорогу к дому приятеля: выясняется, что ваши знакомые известны африканцам совсем под другими именами.
Так, один мой необщительный сосед, никогда не приглашавший к себе друзей, был прозван ими Sahana Moja — «Одно покрывало». Швед Эрик Оттер стал Rezave Moja — «Один патрон», ибо валил жертву один выстрелом (очень достойная кличка). Другой знакомый, помешанный на автомобилизме, был прозван «Получеловек-полуавтомобиль». Когда африканцы называют белых именами животных — рыб, жирафов, жирных буйволов, то черпают образы в древних сказаниях; в их подсознании эти белые фигурируют, наверное, и как люди, и как соответствующие представители звериного царства.
К тому же слова обладают особой магией: человек, на протяжении многих лет известный своему окружению под именем какого-то животного, в конце концов начинает ощущать с ним родство и узнает в нем свои черты. После возвращения в Европу он удивляется, почему никто больше не усматривает их в его облике.
Однажды я повстречалась в Лондонском зоопарке со старым правительственным чиновником, давно ушедшим на покой, носившим в Африке кличку Bwana Tembu — «Господин Слон». Он стоял в одиночестве перед слоновником, внимательно наблюдая за его обитателями. Не исключено, что он часто там появлялся. Его африканские слуги сочли бы это нормальным явлением, однако во всем Лондоне разве что одна я, приехавшая туда всего на несколько дней, была способна его понять.