Наконец, перед нами предстал молодой полицейский чин, покинувший, похоже, по такому случаю веселую вечеринку. Белкнапа ждало разочарование: сначала полицейский записывал его слова с огромным интересом и с устрашающей скоростью, но потом впал в глубокую задумчивость, стал лениво водить карандашом по бумаге, а под конец вообще бросил писать и убрал карандаш в карман. Я к тому времени успела замерзнуть и была рада, когда нас отпустили домой.
На следующее утро, еще лежа в постели, я поняла по чрезмерной тишине, что вокруг дома собралось много людей. Я знала, что это старики с фермы, которые, усевшись на камни, жуют табак, сплевывают и перешептываются. Знала я и причину их прихода: они хотели поставить меня в известность, что собирают по поводу ночного выстрела и смерти детей кияма.
Кияма — это собрание старейшин, разрешенное властями как средство решения споров, возникающих между арендаторами. Кияма устраивают по случаю преступления или несчастного случая, чтобы неделями заниматься болтовней и так ни до чего и не договориться. Я знала, что старики желают обсудить происшествие со мной, а впоследствии затащить меня на заключительный суд, чтобы услышать от меня окончательное суждение. Мне не хотелось вступать в утомительные рассуждения по поводу кровавой трагедии, поэтому я послала за лошадью, чтобы уехать от них подальше.
Выйдя из дому, я увидела, как и ожидала, собрание старейшин, усевшихся перед хижинами слуг. Соблюдая свое старческое и мужское достоинство, они делали вид, что не замечают меня, а когда поняли, что я уезжаю, было уже поздно. Они поспешно вскочили на ноги и стали размахивать руками, привлекая мое внимание. Я тоже помахала им в ответ и ускакала.
Верхом в резервацию
Мой путь лежал в резервацию маасаи. Для того, чтобы туда попасть, мне надо было пересечь реку. Через четверть часа я въехала в заповедник. Поиски брода всегда отнимали у меня время; спуск к воде был каменистым, а подъем на другой стороне — крутым; но все труды окупались сторицей.
По другую сторону простиралась на сотни миль покрытая травой чуть волнистая равнина без изгородей, канав, дорог. Человеческих поселений там тоже не было, если не считать деревень маасаи, которые по полгода пустовали, когда эти скитальцы откочевывали вместе со своим скотом на другие пастбища. Кое-где в саванне поднимались невысокие колючие деревца; повсюду тянулись глубокие высохшие русла, выстланные крупными плоскими камнями, которые приходилось преодолевать по звериным тропам. Вокруг стояла такая тишина, что я даже написала об этом стихотворение:
Через долину дует ветер,
шурша высокой травой,
И одиночество играет
с саванной, с ветром и со мной.
Сейчас, оглядываясь на свою жизнь в Африке, я чувствую, что лучше всего ее отражают слова «существование человека, перенесшегося из мира спешки и шума в страну безмолвия».
Перед самыми дождями маасаи жгут старую сухую траву; по черной и безжизненной саванне становится неприятно путешествовать, потому что конь поднимает копытами черную пыль, которая окутывает всадника с ног до головы и попадает в глаза; собаки ранят лапы о колючую стерню.
Но после дождей равнина покрывается свежей изумрудной травой, и у всадника, а также у его коня голова идет кругом от восторга. Новая трава привлекает на недавнюю гарь различных газелей, которые выглядят издалека как игрушки на бильярдном сукне. Неожиданно для себя можно оказаться в гуще стада канн; эти могучие, но мирные животные подпускают человека совсем близко и лишь потом трусят в сторону, закидывая головы с длинными рогами и размахивая складками кожи, свисающими на груди. Кажется, что они сошли с египетских настенных росписей, только на них они таскают плуги и выглядят совсем домашними. Жирафы в заповеднике, наоборот, пугливы и осмотрительны.
Иногда в первый месяц дождей просторы резервации покрывают бело-розовые цветы, причем настолько густо, что кажется, будто выпал снег…
Я намеренно унеслась мыслями в дикий мир, чтобы не думать о людях; у меня было очень тяжело на душе после ночной трагедии. Старики, пришедшие к моему дому, смутили меня; в старые времена они сочли бы, что на них наложила проклятье ведьма, которая таскает под одеждой восковую фигурку, собираясь наречь ее именем их племени.
Юридическая сторона моих отношений с африканцами на ферме имела весьма забавный характер. Стремясь прежде всего к покою, я не могла махнуть на них рукой, потому что ссора между арендаторами, которой не найдено окончательное решение, сродни специфическим африканским занозам: снаружи кажется, что все зажило, но под кожей идет активное гниение, и единственный выход — полностью их удалить. Африканцам это было отлично известно, и если они хотели довести какой-то спор до полного разрешения, то обращались за арбитражем ко мне.
Абсолютно не разбираясь в их законах, я, наверное, выглядела на их судилищах как примадонна, совершенно не знающая роли и пользующаяся на протяжении всего спектакля услугами суфлера. Эти услуги мне охотно предоставляли мои старики, действуя тактично и терпеливо. Иногда я превращалась в оскорбленную примадонну, шокированную навязанной ей ролью, отказывающуюся исполнять ее дальше и покидающую сцену. Когда это случалось, моя аудитория воспринимала происходящее как жестокий удар судьбы, волю Всевышнего, недоступную их пониманию. Провожая меня взглядами, старики молча поплевывали.
Африканское представление о справедливости отличается от европейского настолько, что последнее в Африке просто неприменимо. Африканец признает единственный способ исправления последствий катастрофического события: возмещение ущерба. Мотивы поступков его не заботят. Неважно, ждал ли ты своего недруга в засаде, чтобы перерезать ему горло, или, валя дерево, случайно уронил его на зазевавшегося прохожего — с точки зрения африканца ты заслуживаешь одинакового наказания. Община понесла урон и ждет компенсации. Африканец не тратит времени и умственной энергии на взвешивание вины и заслуг: то ли он боится, что это слишком далеко его заведет, то ли полагает, что это его не касается. Зато он готов до бесконечности рассуждать о том, как оценить причиненный ущерб в головах мелкого рогатого скота, и тут для него перестает существовать время; он торжественно заводит приглашенного арбитра в священную чащобу софистики. В те времена я еще не могла совместить это со своим понятием о справедливости.
У всех африканцев очень схожие обычаи. Сомалийцы имеют совсем не такой склад ума, как кикуйю, и глубоко их презирают, однако точно так же, как они, денно и нощно просиживают у себя в Сомали, подыскивая эквиваленты убийству, изнасилованию, мошенничеству в своих ненаглядных верблюдицах и кобылицах, чьи имена и родословные вписаны в их сердца.
Однажды до Найроби долетела весть о том, как младший брат Фараха, десятилетний мальчишка, бросил где-то в Бурамуре камень в мальчишку из другого племени, выбив тому два зуба. По этому поводу на ферме состоялось собрание представителей двух племен, которые много ночей подряд проговорили, сидя на полу в доме Фараха. Тут были и худые старики, носившие вознаменование хаджа в Мекку зеленые тюрбаны, и заносчивые молодые сомалийцы, служившие в ожидании более серьезной работы оруженосцами у знаменитых европейских путешественников и охотников, и темноглазые, круглолицые юнцы, скромно представлявшие свои семейства и помалкивавшие, но зато внимательно слушавшие и мотавшие на непроросший ус.