Сейчас не без сладкой грусти, тоскуя не столько по былому, сколько по канувшей безвозвратно юности, он вспоминал все это, тем паче что оказался совсем неподалеку от Театра доньи Эльвиры, где смотрел когда-то представления пьес, где увидел впервые «Собаку на сене» Лопе и «Стыдливого во дворце» Тирсо де Молины, где проводил вечера, начинавшиеся стихами и стуком деревянных рапир на сцене, а завершавшиеся звоном настоящих шпаг, равно как и пирушками в тавернах, в обществе друзей и девиц, податливых и неспесивых. Эта блистательная и опасная Севилья осталась прежней, и отличия следовало искать не в ней, а в самом себе. Время даром не прошло, размышлял он теперь, и душа у человека дряхлеет прежде всего остального.
— Матерь Божья, капитан Алатристе… Мир и вправду тесен!
Алатристе, очнувшись от своих дум, обернулся к тому кто назвал его по имени. Странно было видеть Себастьяна Копонса здесь, а не во фламандской траншее, а еще странней — услышать из его уст восемь слов кряду. Потребовалось несколько мгновений, чтобы осознать происходящее, припомнить, как плыли из Дюнкерка, как совсем недавно прощались в Кадисе с арагонцем, который собирался увольняться из армии и подаваться на север, в Севилью.
— Рад тебя видеть, Себастьян.
Это было так и не так. В эту самую минуту капитан никому не был рад, и, крепко пожимая руку старому товарищу, из-за его плеча внимательно оглядывал дальнюю оконечность улицы. Слава богу, Копонс — свой человек. Его можно отправить отсюда, объяснив положение, и он, конечно, поймет. В конце концов, в том и состоит ценность дружбы, что друг позволит тебе сдать карты и не спросит, не крапленые ли.
— Обосновался в Севилье?
— Вроде.
Маленький, жилистый, крепкий Копонс не сменил свое солдатское обличье — колет, перевязь со шпагой, сапоги. На левом виске под шляпой виднелся шрам от раны, полученной на Руйтерской мельнице — Алатристе своими руками перевязал ему тогда голову.
— Спрыснуть бы, Диего.
— После.
Копонс воззрился на него удивленно и очень внимательно, а потом проследил взгляд капитана.
— Занят?
— Не без того.
Арагонец снова оглядел улицу, будто отыскивая на ней приметы того, чем же занят его однополчанин. Потом машинально опустил руку на эфес.
— Помочь?
— Нет пока. — По обветренному лицу Алатристе скользнула ласковая улыбка. — Но, может статься, пока ты в Севилье, придется кое-что и на твою долю… Годится?
Копонс с бесстрастием древнего стоика пожал плечами, как бывало, когда капитан Брагадо приказывал лезть с кинжалом в руке в узкую дыру штольни или штурмовать голландский бастион.
— Ты подрядился?
— Да. Можно будет заработать.
— Это — кстати.
Тут Алатристе заметил в конце улицы счетовода Ольямедилью — тот был, по обыкновению, весь в черном, наглухо застегнут, на голове шляпенка с узкими полями, на лице озабоченное выражение мелкого канцеляриста, сию минуту вышедшего из кабинета высокого начальства.
— Мне надо идти, Себастьян… Приходи на постоялый двор Бесерры.
Он положил руку ему на плечо и, ничего не прибавив к сказанному, простился с арагонцем. Неторопливо пересек улицу и нагнал счетовода возле углового дома — кирпичного, с геранями в кадках и неприметной калиткой в решетчатой ограде, за которой виднелся внутренний дворик. Не окликнув друг друга, не обменявшись ни единым словом, а лишь понимающе переглянувшись, оба вошли: Алатристе — взявшись за рукоять шпаги, Ольямедилья — с прежней уксусно-кислой миной Появился, вытирая руки о фартук, престарелый слуга, вопросительно поднял на них глаза.
— Святейшая инквизиция, — ледяным тоном оповестил счетовод.
Слуга изменился в лице, ибо в Севилье вообще, а в доме генуэзца — особенно, слова эти много чего таили в себе, и с телячьей покорностью, безмолвной безропотной, повиновался Алатристе, который связал его, заткнул ему рот кляпом и, втолкнув в какую-то комнатку, запер на ключ. Когда капитан вновь вышел в патио, Ольямедилья ждал его, притаясь за огромной кадкой с папоротником, сложив ладони и нетерпеливо крутя большими пальцами. Молча переглянувшись, оба пересекли патио и остановились перед закрытой дверью. Обнажив шпагу, Алатристе рванул дверь и влетел в просторный кабинет, где стояли стол, шкаф, несколько кожаных стульев, а в глубине виднелся отделанный бронзой камин. Падая из окна — высокого, забранного решеткой и наполовину закрытого жалюзи, — бесчисленные квадратики света плясали на голове и плечах человека средних лет, скорее пузатого, нежели плечистого, одетого в шелковый халат и мягкие домашние туфли. При появлении нежданных гостей хозяин кабинета вскочил в тревоге. На этот раз Ольямедилья не стал упоминать инквизицию да и вообще никак не представился, а, войдя следом за Алатристе, лишь обвел кабинет взглядом, удовлетворенно задержав его на открытом и набитом бумагами шкафу-поставце. Точь-в-точь кот, облизывающийся при виде сардины, подумал капитан. Хозяин же, помертвев лицом, разинув рот, но не произнося ни слова, замер у стола, так и не донеся до свечи сургучную палочку. Крашеные волосы под сеткой, нафабренные и заправленные в особые замшевые чехольчики усы, зажатое в пальцах гусиное перо — таков был Гараффа. Вскочив при появлении незнакомцев, он опрокинул чернильницу, залившую бумаги, и в ужасе скосив глаза смотрел на клинок, приставленный капитаном Алатристе к его горлу.
— Стало быть, не понимаете даже, о чем я говорю?
Счетовод Ольямедилья, по-хозяйски рассевшись за письменным столом, поднял глаза от бумаг и посмотрел на Джеронимо Гараффу — усаженный на стул и крепко прикрученный к его спинке, тот беспокойно двигал головой в так и не снятой сетке. В кабинете было не жарко, но по лбу и по щекам генуэзца катились крупные капли пота, распространяя резкий запах камеди, перемешанный с ароматом примочек и ароматических мазей, употребляемых хорошими цирюльниками.
— Уверяю вас, господа…
Коротким взмахом руки Ольямедилья пресек этот протестующий возглас, и вновь погрузился в изучение бумаг, разложенных перед ним. Гараффа — усодержатели придавали его лицу сходство с нелепой карнавальной маской — выкатил глаза на Алатристе, который, вложив шпагу в ножны, скрестив руки на груди, привалясь спиной к стене, слушал все это молча. Ледяное выражение его лица, должно быть, вселило в генуэзца еще большую тревогу, нежели неприязненно-строгая мина Ольямедильи, ибо он снова повернулся к счетоводу, как бы выбирая из двух неизбежных зол меньшее. После длительного и тягостного молчания тот оторвался от бумаг, откинулся в кресле и, сложив руки на животе, завертел большими пальцами. Вот же крыса канцелярская, подумал Алатристе. Но крыса, на которую походил Ольямедилья, должна была страдать несварением желудка или ощущать во рту горький привкус желчи.
— Ну, хорошо… — холодно произнес счетовод заранее припасенную фразу. — Разъясним дело. Вы знаете, о чем я говорю, а мы знаем, что вы знаете. Все прочее есть зряшная трата времени.