Еще три месяца, еще три месячных. Еще четыре месяца – то же самое. На периоды пиковых температур Имоджины Герб нападает с целыми отрядами крестиков. Она лежит на кровати, вытянув пальцы ног к потолку, а Герб на ней возится, трудится и, хрюкнув, выпускает очередную стаю сперматозоидов.
И ничего. У Имоджины опять спазмы, кровь, и она шепчет в телефонную трубку:
– Опять, опять… Я просто чертовы швейцарские часы!
В университете начинаются каникулы. Возвращаются дрозды Брюера
{46}. Возвращаются жаворонковые овсянки
{47}. Имоджина, как заведенная, ходит и ходит по двору со стремянкой, сыплет в кормушки семена. А ведь не так давно, думает она, меня бы за это публично побили камнями. Герб со мной развелся бы. Мы бы лишились урожая. Шаманы насовали бы мне в половые пути чеснока.
В августе секретарша кафедры биологии Сондра Джуттен рожает девочку. Герб и Имоджина навещают ее в больнице, дарят гвоздики. Младенец весь сморщенный, косоглазый и невыразимо сладкий. Головенка в чепчике. Тоже сморщенная и продолговатая.
– Ой, мы так за тебя рады, Сондра! – говорит Герб.
И он действительно рад, он возбужден, Имоджина это видит: он прямо чуть не прыгает на месте, рот до ушей, задает Сондре какие-то вопросы про пуповину.
Имоджина, стоя в дверях палаты, спрашивает себя, неужто у нее не хватит великодушия, чтобы тоже порадоваться за Сондру. Мимо нее протискиваются медсестры. На линолеуме около больничной койки видны засохшие капли крови; они похожи на бурые маленькие диски для пилы. Сестра распеленывает младенца, животик девочки вздымается и опадает, под кожей проступают тонюсенькие ребрышки; все ее маленькое тельце кажется Имоджине квинтэссенцией десятков поколений – Сондриной матери, бабушки, бабушки ее бабушки и так далее, – будто целую родословную скрутили в жгут, подожгли и, пылающую, вложили, чтобы грела голубые разветвления вен, пульсирующих под кожей.
Ну почему она – это не я? – думает Имоджина.
Вайоминг поворачивается к Солнцу боком. До свидания, каролинские утки. До свидания, домо́вые крапивники
{48}. Счастливого пути, маленькая желтая древесница
{49}, – надо же, села вчера на заоконную кормушку и, прежде чем взяться за еду, глянула на Имоджину и подмигнула! Брошенные шины вмерзают в землю. А птицы разлетаются по своим суровым маршрутам миграции.
– А вы-то что же? – спрашивает брат Герба. (Это уже в Миннесоте, на праздновании Дня благодарения. Мать Герба наклоняет голову, вдруг заинтересовавшись. Племянники Герба стучат вилками и ножами по столу, как барабанщики.) – Вы вообще думаете когда-нибудь детьми обзаводиться?
Герб бросает взгляд на Имоджину:
– Конечно. Но ведь это ж… такое дело…
Во рту у Имоджины кусок тыквенного пирога превращается в цемент.
– Ну, вы уж не тяните слишком долго, – говорит жена брата Герба. – Вы ведь не хотите на выпускной концерт своего чада ехать в инвалидном кресле?
А вот другие такие же моменты. Двухлетний племянник Герба без приглашения залезает Имоджине на колени и вручает ей книжку-раскладушку «Каравай, каравай, кого хочешь выбирай».
– Вот тако-ой ширины! – говорит он, переворачивая страницы. – Вот тако-ой вышины!
Он извивается и ерзает, прижимаясь всем телом; от его волос пахнет глубоким холодным озером в летний день.
На следующий день в аэропорту Герб дергает Имоджину за рукав и показывает ей туда, где газетные автоматы. Оказывается, у автоматов стоит женщина с беловолосыми двойняшками в комбинезончиках. Двойняшки – лет, наверное, трех – подпрыгивают на носочках и поют про паучка, которого вымыло из водосточной трубы. Допев, смеются, хлопают в ладоши и принимаются бегать вокруг матери кругами.
Когда Имоджине был двадцать один год, ее родители одновременно погибли: на шоссе номер 506 их «бьюик-лесейбр» занесло, и в миле от дома они улетели в канаву. На дорожном полотне не было ни льда, ни встречного транспорта, а «бьюик» ее отца был совершенно исправен. В полиции это назвали несчастным случаем. Две недели Имоджина и Герб, держа перед собой на блюдечках вафельки-«трисквиты», выстаивали в самых разных, но всегда перегретых и чересчур забитых барахлом гостиных, а потом Имоджина закончила колледж и мигом улетела в Марокко.
Три года она прожила в Рабате
{50} в однокомнатной квартирке без холодильника и с одним окном. Там нельзя было носить ни шорты, ни короткие юбки и нельзя было выйти из дома с мокрыми волосами. Иногда она целыми днями торчала у себя на кухне, читая детективные романы. Ее письма того времени были длинными, по нескольку страниц, и Герб снова и снова их перечитывал, положив на торпедо своего джипа.
…А голуби тут водятся двух пород. Одни такие толстенькие, называются «голубь каменный» – это те, что водятся и у нас. Вечерами они сидят на карнизах и воркуют. Но есть еще и другие голуби – с беленькими полосочками на шейках. Это крупные птицы, они собираются в огромные стаи и принимаются кружить над домами, – получаются этакие темные посверкивающие колеса, которые вращаются, как мобайлы, сделанные из металла. Иногда по утрам на них пикируют вороны, и тогда голуби пронзительно кричат, а мне с кровати кажется, что это плачут и просят помощи какие-то летающие младенцы.
О родителях она никогда вслух не упоминала. Однажды написала: Ремнями безопасности здесь никто не пользуется. А в другой раз: Надеюсь, ты у себя в джипе всегда возишь сзади мешки с солью
{51}. Это было сразу после того, как она уехала. Потом она там понемногу прибилась к Корпусу мира
{52} и стала работать со слепыми женщинами.