А в центре – Гарольд, перманентно выходящий из волн. Под фотокарточкой есть даже его имя, шатко выведенное кривенькими печатными буквами. Снимок, сделанный вечером того дня, когда Гарольд и Альма, похоже, достигли пика во всем, что было им отпущено в этой жизни. Луво не сомневается: Альма специально поместила эту фотографию в центр, причем еще до того, как бесконечные перестановки испортили всю логику ее задумки. Только ее одну Альма никуда не перемещала.
Теперь фотография выцвела, ее углы истрепались и загибаются. Ей, должно быть, лет сорок, думает Луво. Протягивает руку и снимает ее со стены.
И, не успев еще ничего почувствовать, уже знает: есть! Фотография чуть тяжелее, чем должен быть прямоугольник тонкого картона. На тыльной ее стороне скрещены две полоски клейкой ленты: надо же, к ней что-то присобачено сзади!
– Что это? – спрашивает Роджер.
Луво отдирает ленту, осторожно, чтобы не порвать фотографию. Под лентой картридж. На вид такой же, как и все другие, но на одной из его граней нарисован черный крест.
Пару секунд они оба с Роджером на этот картридж смотрят. Потом Луво вставляет его в аппарат. Комната начинает расслаиваться и опадать, кружась и мельтеша, как вихрь осенних листьев.
Альма рядом с Гарольдом на переднем сиденье пыльного джипа, это «лендкрузер» Гарольда. Баранку Гарольд держит левой рукой, у него обожженное солнцем лицо, правая высунута в открытое окошко. Дорога без покрытия, ухаб на ухабе. По обеим сторонам луга, постепенно переходящие в подвергшиеся сильному выветриванию предгорья.
Гарольд что-то говорит; его слова то достигают сознания Альмы, то нет.
– Что в этом мире постояннее всего? – в какой-то момент спрашивает он. – Перемены! Нескончаемые и неумолимые перемены. Все эти склоны, осыпи – вон, кстати, видишь там, какой громадный оползень сошел? – все это свидетельства катастроф. Таких, которым пресечь нашу жизнь – как щелкнуть пальцами. – Гарольд в искреннем изумлении качает головой. Его высунутая в окно рука расслабленно мотается взад-вперед.
Внутри этого воспоминания у Альмы возникает мысль, такая ясная, будто Луво читает ее в виде фразы, напечатанной в воздухе перед лобовым стеклом. Фраза такая: Наш брак разваливается, а ты только и можешь, что твердить об этих своих каменюгах.
Время от времени мимо проносятся фермерские домики – стены белые, крыши красные; давно не действующие ветряные насосы; загоны для овец с выжженной солнцем травкой; все маленькое-маленькое на фоне горных пиков, поднимающихся выше и выше перед тойотовской эмблемой, вписанной в кольцо, торчащее над капотом. В небе завитки облаков, пронизанные светом.
Время сжимается; Луво чувствует, как его перебрасывает куда-то вперед. В какой-то момент меловые утесы, стеной поднявшиеся впереди, вспыхивают снежной белизной, мерцают и переливаются, будто сотканные из языков пламени. Через миг Альма с Гарольдом уже среди скал, «лендкрузер» лезет вверх по длинному серпантину. Дорога усыпана ржавого цвета гравием; с одной стороны, потом с другой вдоль нее то и дело возникает щербатая, сложенная из корявых камней ограждающая стенка. То слева, то справа разверзается пропасть. А вот и надпись на дорожном знаке: «Перевал Свартберг-Пас».
{27}
У Луво возникает ощущение, что в сознании Альмы вздымается что-то огромное, переполняет, вот-вот бросится в голову. Внутри себя она чуть не кипит. В легонькой блузке ей становится нестерпимо жарко, к тому же Гарольд в это время переходит на пониженную передачу: джип и так еле взбирается на непреодолимую крутизну, одновременно выполняя крутейшие повороты. Долина с ее лоскутным одеялом фермерских полей кажется далеко-далеко, в тысяче километров.
В какой-то момент дорога выполаживается, Гарольд останавливает машину среди камней, не убранных после камнепада. Достает из алюминиевого термоса бутерброды. С жадностью ест; Альмин бутерброд, нетронутый, лежит на передней панели.
– Пойду пройдусь. Гляну, нет ли чего интересного, – говорит Гарольд и выходит, не ожидая ответа. В задней части кузова «лендкрузера» берет флягу с водой и свой сделанный из черного дерева посох со слоном на рукоятке, после чего перелезает через сложенную из ничем не скрепленных каменных плит ограждающую стенку и исчезает.
Альма сидит в автомобиле, борется с гневом. Траву по обеим сторонам дороги ерошит ветер. Через вершины хребта переползают облака. Машин нет – ни встречных, ни попутных.
Она пыталась. Ведь пыталась же, разве нет? Пробовала настроить себя так, чтобы все эти окаменелости стали ей небезразличны. Три дня с ним провела неподалеку от Бофорт-Уэста
{28} в охотничьем домике, который оказался хижиной из нескольких тесных комнатенок, окруженной валунами и обдуваемой ветром, причем из тамошних реалий ей больше всего врезался в память клещ, обнаруженный ею на штанине, да еще, пожалуй, муравей, одиноко гребущий лапками по кругу в чашке чая. И со всех сторон молнии, беспрерывно сверкающие на горизонте. Плюс скорпионы, будто прописавшиеся на кухне. Гарольд на рассвете уходил, а Альма садилась во дворе в складное кресло, на колени положив детективный роман, и у нее тут же начинался звон в ушах и резь в глазах от одиночества и заброшенности в этом его разнесчастном Кару.
Да, вплоть до искр из глаз, до сумасшествия. Сушь, дичь и мерзость запустения – таково мнение жителей Кейптауна о Кару, и только там она поняла, насколько оно верно.
А теперь и вовсе… Они с Гарольдом давно уже почти не разговаривают и в одной постели не спят. Вот, едут через перевал к побережью, чтобы провести ночь в настоящем отеле, где есть эйр-кондишен и белое вино в серебряных ведерках со льдом. Там надо будет объяснить ему, на что он ее обрекает. И сказать, что она дошла до последней черты. Перспектива этого разговора теперь ввергает ее одновременно и в ступор, и в лихорадочное возбуждение.