Дождь перестал. Ветер налетал теперь с юго-востока по голубым разводьям в вышине. На гребне холма за деревьями, за крышами и шпилями городка, как бледный лоскут, лежал солнечный свет, и тут же исчез. С ветром донесся колокольный звон, и сразу, точно по сигналу, другие колокола подхватили этот звук и повторили его. Дверь хижины распахнулась и появилась Дилси, снова в коричневой накидке и лиловом платье, но теперь в белых замусоленных перчатках по локоть и без тюрбана. Она вышла во двор и позвала Ластера. Подождав немного, она направилась к дому, обогнула его, держась у самой стены, приблизилась к двери погреба и заглянула в дверь. Бен сидел на ступеньках. Перед ним на сыром полу расположился Ластер. В левой руке он держал пилу, и полотно под давлением его ладони немного выгибалось, и в этот момент он как раз ударил по полотну старой деревянной мялкой, которой она больше тридцати лет размешивала тесто. Пила издала одно-единственное ленивое «блямм», и звук этот сразу же оборвался с безжизненной поспешностью, а полотно по-прежнему изгибалось узким чистым полумесяцем между ладонью Ластера и полом. Недвижное, непостижное, оно выпучивалось дугой.
– Он вот так и бил, – сказал Ластер. – Я только никак не подберу, чем бить.
– А, вот ты что? – сказала Дилси. – Ну-ка, дай мне мялку.
– Ей же ничего не сделалось, – сказал Ластер.
– Дай ее мне, – сказала Дилси. – И убери пилу, откуда ты ее взял.
Он убрал пилу и подал ей мялку. Тогда Бен снова застонал безнадежно и долго. За этим стоном не крылось ничего. Это был только звук. Быть может, вся протяженность времени, и несправедливость, и тоска благодаря какому-то сочетанию планет вдруг обрели голос.
– Вот слышишь? – сказал Ластер. – Он все время так, с той самой минуты, как ты выставила нас из дому. И что это на него сегодня накатило?
– Веди его сюда, – сказала Дилси.
– Пошли, Бенджи, – сказал Ластер. Он спустился по ступенькам и взял Бена за локоть. Бен послушно пошел, испуская заунывный стон, тот неторопливый хриплый звук, который издают корабли, который словно начинается прежде, чем возникает сам звук, и словно кончается прежде, чем смолкнет сам звук.
– Сбегай за его шапкой, – сказала Дилси. – Только потише, чтоб мисс Каролина не услышала. Ну, живее. Мы и так припоздали.
– Она ж его все равно услышит, если ты его не утихомиришь, – сказал Ластер.
– Он замолчит, когда мы уйдем со двора, – сказала Дилси. – Он это чует. Вот тут что.
– Чего чует, мэмми? – сказал Ластер.
– Ну-ка беги за шапкой, – сказала Дилси. Ластер убежал. Они стояли в дверях погреба, Бен на ступеньку ниже нее. Небо теперь разорвалось на лохмотья облаков, которые волочили свои быстрые тени из захиревшего сада, через сломанный забор и по двору. Дилси медленно и равномерно гладила Бена по голове, прижимая челку ко лбу. Он стонал спокойно, неторопливо.
– Тише, – сказала Дилси. – Тише. Мы сейчас пойдем. Тише.
Он стонал спокойно и непрерывно.
Вернулся Ластер в жесткой новой соломенной шляпе с пестрой лентой. В руке он держал матерчатую шапку. Шляпа Ластера, как прожекторный луч, выявляла какие-то своеобразные плоскости и углы его черепа. Настолько своеобразной была ее форма, что в первый момент чудилось, будто она покрывала голову кого-то другого, кто стоит прямо позади Ластера. Дилси посмотрела на шляпу.
– А почему ты старую не одел?
– Не нашел, – сказал Ластер.
– Где уж! Сам небось вчера постарался положить ее так, чтоб сегодня не найти. Хочешь, чтоб и эта покорежилась?
– Да ну, мэмми! – сказал Ластер. – Дождя ж не будет!
– А ты почем знаешь? Пойди отыщи старую, а новую убери.
– Да ну, мэмми!
– Тогда возьми зонтик.
– Да ну, мэмми!
– Тут уж как хочешь, – сказала Дилси. – Либо старую шляпу бери, либо зонтик, мне все равно.
Ластер пошел в хижину. Бен негромко постанывал.
– Пойдем-ка, – сказала Дилси. – Они нас догонят. Пойдем послушаем, как поют.
Они пошли вокруг дома к калитке.
– Тише, – время от времени повторяла Дилси, пока они шли по дорожке. Они подошли к калитке. Дилси открыла ее. Их нагонял Ластер с зонтиком. Рядом с ним шла женщина.
– Вот и они, – сказала Дилси. Они вышли за калитку. – Ну же, – сказала она. Бен умолк. Ластер и его мать догнали их. На Фроуни было ярко-голубое шелковое платье и шляпка с цветами. Она была сухощавая, с плоским приятным лицом.
– Ты ж полтора месяца работы на себя напялила, – сказала Дилси. – А что ты будешь делать, как польет дождь?
– Промокну, надо думать, – сказала Фроуни. – Я еще пока дождя разгонять не научилась.
– Мэмми только одно и знает: дождь да дождь, – сказал Ластер.
– А кто другой о вас побеспокоится? – сказала Дилси. – Идите же, мы и так припоздали.
– Сегодня проповедовать будет преподобный Шигог, – сказала Фроуни.
– А? – сказала Дилси. – Это кто же?
– Он из Сент-Луиса, – сказала Фроуни. – Хороший проповедник.
– Э-хе, – сказала Дилси. – Тут такой человек нужен, чтоб сумел нагнать страху Божьего на всех этих пустоголовых мальчишек.
– Сегодня проповедовать будет преподобный Шигог, – сказала Фроуни. – Так говорили.
Они шли по улице. По всей ее тихой длине яркие кучки белых двигались к церкви под гонимый ветром колокольный звон, время от времени вступая в случайные неуверенные блики солнца. Ветер налетал порывами с юго-востока, особенно холодный и сырой после теплых дней.
– Не водила бы ты его в церковь, мама, – сказала Фроуни. – А то люди говорят.
– Какие еще люди? – сказала Дилси.
– Я сама слышала, – сказала Фроуни.
– Знаю я, какие это люди, – сказала Дилси. – Белые голодранцы. Вот кто. Думают, для белой церкви он нехорош, а для негритянской церкви так чересчур хорош.
– Говорить-то им не запретишь, – сказала Фроуни.
– А ты их пошли со мной поговорить, – сказала Дилси. – Я им растолкую, что Господь милосердный не разбирает, есть у него соображение или нет. Это только белые голодранцы разбирают.
Улица повернула, пошла под уклон и превратилась в проселок. Справа и слева, гораздо ниже дороги, тянулась плоская равнина, усеянная лачугами, – их крытые дранкой крыши приходились вровень с проселком. В крохотных двориках без единой травинки валялась поломанная мебель, кирпичи, доски, черепки – остатки когда то полезных вещей. Там густо рос только бурьян, а деревья – и тутовник, и акация, и клены – деревья были отмечены той же мерзкой иссушенностью, которая окружала дома; деревья, чьи развертывающиеся листочки казались тоскливым и упрямым напоминанием о сентябре, словно весна обошла их стороной, предоставив им впитывать густой явный запах негров, в котором они росли.