Бывало, оказывался он на земле с вывихнутым плечом, с переломанными ребрами или ногами. С головы до пят он весь был в отметинах, и, хотя не каждая была видна, сам Клинт всегда чувствовал, где и как над ним «поработали» лошади, – где они ему что-нибудь сломали, вывихнули, а когда крепко порастрясли. От случая до случая проходило время, и некоторые увечья успевали зажить, но часто Клинта калечили в одном и том же месте снова и снова, так что были у него раны, которые никогда не залечивались до конца. Как говаривал Клинт, он чувствовал порой себя развинченным, точно старые часы, и ждал того дня, когда какой-нибудь бешеный черт оборвет его пружину и грохнет его о землю так, что не собрать будет частей.
Клинт начал объезжать дичков еще мальчиком, и потому в тридцать лет он был видавшим виды старым ковбоем. Компания, где он служил объездчиком, была так велика, что лошади работали в среднем только четыре месяца в году, да и то в эти четыре месяца на лошадях, пошедших в объездку, удавалось сидеть всего по четыре-пять часов раз в три дня. Работать на готовых лошадях с рогатым скотом, конечно, легче. А тут люди рано рассыпались в куски – лошади были гладки. Но жалоб не было: ведь никто на свете так не любит гладких, сильных лошадей, как ковбой. Правда, лошади часто не хотели вести себя смирно и старались повытрясти зубы изо рта у своих седоков. Но такими их и любит ковбой, его гордость – иметь под собой сумасшедшую лошадь, в которой здоровья побольше, чем в старом, разбитом одре. Со временем все это скажется, но и тогда на лице ковбоя будет усмешка, гордая усмешка при мысли о том, что никогда и никто не видал его на лошади, не стоящей настоящего ковбоя.
Так и для Клинта: лошади были для него жизнью. Он любил их всем своим существом, дороже всего на свете для него был заполненный дичками кораль. Удовлетворение, которое он получал, когда видел, как какой-нибудь четырехлетка воспринимает его науку, значило для него во сто раз больше, чем хозяйское жалованье, и, бывало, объезжая смышленую молодую лошадку, он крепко привязывался к ней. Ему горько бывало расставаться с ней, когда приходило время сдавать всех полуобъезженных лошадей в другие руки для работы со скотом.
– Я вроде как бы женюсь на этих лошадках, – говаривал он, – и, уж конечно, неохота нам разлучаться, едва мы споемся. К счастью, – добавлял он, – пока таким вот манером обламываешь лошадей, в них как следует и не успеешь влюбиться.
Но Клинт постоянно влюблялся в своих лошадей, и, когда приезжали верховые и угоняли прочь укрощенных дичков, ему приходилось не сладко.
– Будет время, – сказал он однажды, – я встречу лошадь, с которой мы сойдемся всерьез, то-то пойдут у нас дела!
Клинт так привыкал к лошадям, что забывал, старался не думать о том, что они принадлежат не ему, а компании, что он – только наемные руки. Он часто повторял себе это, но от этого не меньше привязывался к лошадям, и теперь, наткнувшись на лошадь мышастой масти, почувствовал, что готов на все.
Едва он увидел дымчатого красавца, у него екнуло сердце, он понял: «То-то пойдут дела», когда верховые приедут за всеми полуобъезженными дичками… Клинт мечтал о такой лошади, но никогда и не чаял увидеть такую в яви. Эта лошадь взяла его за сердце, и, глядя на нее сквозь брусья кораля, он понял: это лошадь такого сорта, что он украдет ее, если не сможет купить, вырвет, если не сможет украсть.
Два дня прошло с тех пор, как он загнал Дымку в кораль и потом отпустил его, привязав к бревну. Эти два дня Клинт трепетал от страха, как бы кто-нибудь не наткнулся на лошадь, не захватил ее, как бы она не попала в число личных верховых лошадей инспектора или других совладельцев компании, любивших красивых коней.
Клинту жестоко хотелось иметь эту лошадь, ему все казалось, будто что-то должно отнять ее у него. Потом, поразмыслив, он успокоился.
«Все равно прежде они дали бы мне ее объездить. А раньше чем кто-нибудь протянет к этой лошади руку, я сделаю из нее людоеда… Да, я скорее сделаю из нее людоеда, чем отдам ее кому-нибудь другому».
В эти два дня Клинт ни разу не упустил случая показать лошади свои чувства к ней и завоевать ее доверие. Когда запутывалась веревка, Клинт всегда был тут, чтобы распутать ее, и всякий раз, увидев его, мышастый шарахался в сторону, рвался прочь, но с каждым разом все меньше и меньше.
Мало-помалу лошадь перестала бояться, что человек сожрет ее, растерзает, и скоро она почувствовала, что каждое появление Клинта приносит ей какое-нибудь да облегчение.
На второй вечер, покончив с урочной работой, Клинт вышел из своего бревенчатого дома и отправился к месту, где бродила на привязи лошадь. Он подошел к ней на длину веревки, свернул папироску и остановился, смотря на нее.
– Дымка, – сказал он, – и красавец же ты…
Клинт не заметил даже, как назвал жеребца, – с таким восторгом следил он за каждым его движением, это имя само пришло на язык, и с той поры он всегда повторял его, будто иначе и не мог называться этот дикий скакун.
Клинт на своем веку окрестил немало лошадей, и всегда имена подбирались по масти, по росту, по виду лошади, иной раз по норову. Одну высоченную кобылу он назвал Коротышкой, одного кряжистого приземистого малыша – Небоскребом. Иной раз, на первый взгляд, имя совсем не подходило лошади, но дано оно было не без причины.
Дымка был Дымкой, и в этом не могло быть сомнений. Он в точности был похож на клубы серого дыма, так и казалось, будто сейчас он снимется с земли и дымом взлетит к небу. Его знакомство с человеком было недолгим, и он был еще не слишком доверчив.
Клинт прекрасно понимал, что происходит в душе у лошади, он видел в ее глазах страх и смешанную с этим страхом горячность – горячность, которая означала бой. Он знал, что лошадь будет бороться и не дешево дастся ему в руки, он был бы сильно разочарован, если б не видел в глазах лошади этого злого огня. Для зверя естественна оборона, и Клинт считал: чем больше в лошади дикости, тем драгоценнее она будет после победы.
Он приготовился к трудной работе – превращению сырого дичка в хорошо объезженную и обученную ковбойскую лошадь. Он сделал несколько шагов к Дымке, и Дымка попятился назад, насколько позволяла веревка; он захрапел, увидав, что дальше пятиться некуда, и ударил копытом при приближении ковбоя. Клинт не спешил, но упорно подвигался вперед, пока не очутился так близко от Дымки, что мог его тронуть. Придерживая веревку левой рукой, он вытянул правую и погладил лошадь между глаз. Дымка присел, захрапел, но вытерпел это. Он стоял не шевелясь, чувствуя, как мягко поглаживает рука его лоб, как она понемногу поднимается выше и выше.
Клинт коснулся уже одного уха, когда Дымка протянул морду вдоль рукава ковбоя, понюхал и вдруг схватил Клинта зубами за руку Ковбою не привыкать было к повадкам дичков, он ждал этого, и лошадь вырвала только клочок рубахи – не мяса.
– Ну-ну, не злись, – сказал ковбой, продолжая как ни в чем не бывало поглаживать лошадь. – Я только хочу добраться до ушей и потрогать, какова у тебя шишка ума.
В конце концов он добрался до этой шишки и долго почесывал Дымку между ушей. И дальше, за левым ухом, и шею, пока не дошел до загривка, пока не разгладил и не распутал на гриве все узелки. Лошадь то и дело вздрагивала и припадала к земле, но ковбой продолжал ее гладить, пока не стало заметно, что лошадь легче сносит прикосновение его руки.