И все-таки у горожан было несколько часов досуга. Мама пела в лидертафеле – в хоре. Женщины еще играли в карты, домино или маджонг. А после обеда были посиделки за чашкой кофе. Мужчины предпочитали велосипедные и мотоциклетные клубы и охоту, а разные политические партии устраивали заседания по вечерам. У большинства семей не было радио, а на то, чтобы прочитать местную газету, уходил час. Даже граммофоны были редкостью.
Закрытое от посторонних личное пространство в Гарделегене было редкостью. Дома стояли длинными рядами вплотную друг к другу, стена к стене, и спрятаться было негде, кроме как в укромном уголке в собственном доме или в кустах за городом. В некоторых домах даже стояли большие овальные зеркала на шарнирах, установленные за окнами снаружи. Можно было смотреть в зеркало из дома и наблюдать за соседями на улице, оставаясь невидимым. Эти зеркала назывались Spione, «шпионами», и потом увиденное становилось предметом пересудов. Летними вечерами люди сидели перед своими домами и болтали с соседями, разглядывая прохожих. Стоило приобрести какую-то репутацию или прозвище, как от них уже нельзя было избавиться. В городе все знали, чего ждать друг от друга.
Наша улица называлась Зандштрассе. У нас был большой двухэтажный оштукатуренный дом на углу улицы. Стенами он примыкал к домам соседей. У нас был благоустроенный чердак и глубокий погреб. Из погреба вел тайный ход, соединявшийся с другими ходами, и все они шли в городскую ратушу – остаток оборонительных сооружений, построенных во времена средневековых войн. На первом этаже располагались приемные кабинеты родителей, комнаты прислуги, которая жила с нами, и большая прихожая, где мы держали велосипеды, санки и резиновые сапоги. Жилые комнаты находились на втором этаже. За домом стоял сарай для дров и инструментов, так называемая прачечная-кухня и большая яма для мусора и золы.
По утрам мы топили печь, чтобы дом прогрелся, и когда мы выбрасывали золу, то, чтобы она не разлеталась, мы всегда сбрызгивали ее водой и уносили через дом в большую мусорную яму на заднем дворе. В Гарделегене не было регулярного вывоза мусора. Раз в несколько месяцев приезжал мусоровоз, запряженный лошадью, и мусор лопатами перебрасывали из ямы в повозку. Вокруг шныряли крупные крысы, а я пытался стрелять по ним из моего духового ружья.
Наш туалет в доме, а не во дворе считался новым словом техники. Это была страшно холодная, продуваемая всеми сквозняками кабинка. Водяной бачок, подвешенный высоко на стене, все время протекал, а свинцовые трубы потели и пропускали воду на всех стыках. Большинство гарделегенцев пользовались не туалетной бумагой, а резали газеты на квадраты и вешали их на гвоздик у туалета. Так делали наши горничные; семья же пользовалась туалетной бумагой.
Зимой, ложась спать, мы надевали толстые шерстяные пижамы. Перед тем как утром идти в школу, где мы учились пять полных дней и полдня в субботу, мы с Хельмутом умывались или, во всяком случае, должны были умываться водой из кувшина, стоявшего в фарфоровом тазу у нас на комоде. В конце умывания мы чистили зубы и сплевывали в раковину. Я так и вижу эту серую мыльную воду. Иногда по утрам вода в кувшине замерзала. У нас не было антиперспирантов – они еще не существовали, – но лето в Гарделегене было прохладнее, чем в Америке, так что мы меньше потели. Мы пользовались дегтярным мылом, пемзой и жесткой щеткой, чтобы оттереть въевшуюся грязь с ладоней.
Мы меняли белье и мылись раз в неделю. Я помню нашу молоденькую горничную Марту и как я лежал рядом с ней под кроватью, когда мы вместе играли в прятки. В середине недели я уже чувствовал запах ее тела – смесь чего-то неприятного и странно интимного. У нас была лежачая ванна, необычная для Гарделегена, и нагреватель воды на дровах, который топили и не тушили всю вторую половину дня в субботу, чтобы мы по одному могли принять ванну. Две наши горничные, которые жили вместе с нами, мылись последними. Ванная примыкала к нашей с братом комнате, и в двери между ними была замочная скважина – помните такие большие старинные ключи? В эту скважину мы с Хельмутом по очереди подглядывали за голыми горничными, пока они не додумались и не стали завешивать полотенцем наш наблюдательный пункт.
В первый понедельник месяца приходила прачка, чтобы постирать одежду в прачечной за домом. Это была крупная женщина в деревянных башмаках, она терла все на стиральной доске, а потом кипятила в больших котлах на ревущем дровяном очаге, сначала белое, потом остальное. Простыни и другие подобные вещи она пропускала через наш ручной «холодный пресс» или относила к двум женщинам на нашей улице, которые держали паровую отжимную машину. Все остальное отглаживали тяжелыми утюгами, причем пока гладили одним, другой ставили нагреваться на горящие угли. Потом у нас появилась газовая плита, где разогревались утюги и не покрывались при этом копотью. На стирку уходило несколько дней. Одежду, из которой мы вырастали, отдавали детям бедняков из нашего квартала.
Раз в год мама покупала живую свинью и приглашала главного мясника Фрица Шульца, который убивал ее у нас на заднем дворе. Вытащив свинью из своей тележки, он волок ее через переднюю дверь нашего дома мимо кабинета отца к нам во двор. Всю дорогу до места казни свинья визжала. Мама и горничные уже готовили большие котлы с кипящей водой. Мастер Фриц приставлял к голове свиньи устройство, похожее на трубу, с зарядом внутри. Потом он бил по верхнему концу молотком, раздавался хлопок, свинья издавала долгий, пронзительный визг и валилась с ног. Несколько минут у нее дергались ноги, потом Фриц перерезал ей горло и сливал теплую кровь в горшок, чтобы приготовить из нее колбасу и другие деликатесы. Этот способ считался более гуманным и определенно был не таким грязным, как старый способ, когда живой свинье перерезали горло, и она истекала кровью до смерти, пытаясь вырваться, пока все ее держали.
На то, чтобы зарезать свинью, сварить ее части, оставить шкуру для кожевника, отрезать хвост и дать детям играться, потом выбросить отходы, уходил целый день. Вверху кружили вороны, поджидая удобного момента, чтобы спикировать вниз и утащить ошметок, собаки тоже лежали настороже, рассчитывая урвать кусок мяса или требухи. Мама и горничные в забрызганных кровью фартуках трудились вместе с Фрицем. Потом приходил инспектор и ставил на мясе синие штампы, удостоверяя, что оно не заражено трихинеллой. За свою работу он получал бутылку шнапса – немецкой картофельной водки. Свинина составляла существенную часть нашего рациона. В глубоком погребе мы развешивали дюжины копченых колбас и хранили солонину в бочонках. Хотя, когда все было кончено, двор чистили, запах резни стоял несколько дней. Мы с отцом его ненавидели.
Каждое утро к нашему дому подъезжал молочный фургон, и молочник половником разливал теплое молоко из высоких металлических фляг в наши кувшины. Необработанное сырое молоко пить было небезопасно. Дома его кипятили в большой железной кастрюле, чтобы убить туберкулезные бациллы. Я ненавидел пенку, которая образовывалась на остывшем молоке, и всегда ждал бутылки молока из Берлина.
В 1920-х годах в Гарделегене было с десяток автомобилей, но на них никогда не ездили туда, куда можно было дойти пешком или доехать на велосипеде. В то время, чтобы завести машину, надо было вручную заводить мотор и потом оставить работать вхолостую, чтобы он разогрелся, иначе он закашляется и заглохнет. Американская машина с электрическим стартером считалась вершиной роскоши. Зимой автовладельцы накрывали радиаторы одеялом. В плохую погоду пластмассовые боковые шторки не давали большей части дождя, холодного воздуха и снега попасть в салон так называемых кабриолетов – машин без металлической крыши, где мы сидели, накрыв колени «дорожными пледами» из кроличьего меха.