Все, кроме пехоты ночи. Ибо здесь был дом черных. Эти прошли внутрь, и за ними потянулся обоз. На последней повозке в ворота Внутреннего города въехал Уггал Карн. Бледный, с ввалившимися глазами, весь в повязках. С утра он дважды пытался сесть на коня или хотя бы на онагра, но не смог. Потом произнес: «Ну, хватит. Эта война — не первая и не последняя». На повозку забрался сам и сейчас же принялся рассылать бегунов с поручениями. Посмотрел на Бал-Гаммаста, стоявшего тут же, поодаль. Усмехнулся. «Не веришь, — спросил эбих, — что такой мешок с дерьмом еще может командовать?» Царевич не знал, как ответить ему, и сделал лишь нейтральное движение бровью, мол, а ты сам-то знаешь? Уггал Карн сказал: «Если ты умеешь это делать здоровым, то сумеешь и полудохлым. Некоторые повелевают, даже с той стороны. Видишь, твоего отца мы до сих пор слушаемся…» Царевич не обиделся. Эбиху черных позволительно и большее. Намного большее.
Братья зашли в Цитадель, следуя за повозкой полководца.
Во внутреннем дворе деловито сновала челядь. Склады, мастерские, конюшни, домики для слуг… Сверху по узкой каменной лестнице медленно спускалась мать. На ней не было украшений. И драгоценный эламский платок на ее плечах, и длинные юбки были серыми, ибо таков цвет траура в Баб-Аллоне. Иначе, наверное, и быть не могло: здесь так любят яркие цвета…
Сбоку от нее с той же степенной неторопливостью шествовала вниз серая Аннакят — любимая кошка царицы. Кто у кого перенял походку? Аннакят изнывала под панцирем собственной шерсти, глаза ее были томно прикрыты до половины.
Царица Лиллу неотрывно смотрела на Апасуда. Так получилось, что он был в безраздельном ее владении семь солнечных кругов, в ту пору детства, когда душа впитывает все самое важное, чтобы из этого впоследствии соткать первые узоры на полотне мэ. Царь Донат воевал тогда на полночной границе, война выдалась тяжкой и кровавой. В столицу он наведывался ненадолго, сына видел мало, а потом… Потом ему оставалось признать: Апасуд — собственность матери, и тут ничего не изменишь. Должно быть, государь счел это ошибкой, а повторять ошибки было не в его характере. Так что второго сына вела по жизни его рука и держала прочно, не отпуская понапрасну ни на один день. Бал-Гаммасту и походов досталось больше, чем брату, и воинской науки, и отцовых поучений и… всего, чем мог и чем успел с ним поделиться царь-полководец, то и дело латавший прорехи в границах великого Царства. Та, что во дворце, и Тот, что во дворце, боролись за сыновей со всею силой и ловкостью, какая только возможна, когда мать и отец любят друг друга. Царевич помнил, как спорили, бывало, его родители: «Лиллу! Тот даже не нюхал походной пыли. Этот обязан знать, что такое быть воином… — Нет, Донат. Важнее быть человеком. Настоящим человеком, я имею в виду, то есть умным, милосердным, образованным и… — …И сидеть во дворце у мамкиной юбки! И ничего не знать, кроме дворца! — Стать воякой — невелик труд. Успеет. — Лиллу, подумай о том, что им придется когда-нибудь меня заменить. Во всяком случае, одному из них. А второй должен быть ему верным помощником. И что же? Оба не умеют простых вещей… — Зато они знают толк в сложных вещах, Донат. — Нет, Лиллу. Этому я дам другую мэ…»
Так вот, мать, конечно же, смотрела на Апасуда. Спустилась, подошла и… обоих прижала к груди.
— Живы… Слава Творцу, хоть вы-то у меня живы… Мои мальчики…
— Мру-ук… — потянулась Аннакят.
* * *
Вечером, после службы в храме, Сан Лагэн принял их там для доверительной беседы. Так же, как принимал обоих братьев с самого раннего детства. Обычно вместе с ними там бывала и Аннитум, но она день назад вывихнула ногу, а потому не вышла из своих покоев ни на стену — встречать армию, — ни в храм.
Бал-Гаммаст не ведал, о чем разговаривал с первосвященником старший брат, на какие беды жаловался, что в своей жизни счел неправильным и грешным. Апасуд тоже не узнал, о чем беседовали Сан Лагэн и царевич. Доверительная беседа — величайшая тайна. Сам Бал-Гаммаст, хоть и не чувствовал особенной горечи, рассказал о двух убитых им мятежниках. Первосвященник ответил, что это не столь уж страшно, ведь шло сражение. Царевич получил от него священный долг в пятьсот утренних молитв с земными поклонами. «Проси Его, чтобы простил, и Он простит, как все любящие…» — заключил Сан Лагэн. Бал-Гаммаст хотел было уйти, но первосвященник остановил царевича.
— Балле, твой старший брат вскоре взойдет на престол баб-аллонский. Готов ли ты быть щитом и копьем в его руках?
— Да, отец мой первосвященник. Напрасно ты спрашиваешь. Тут не о чем говорить.
— В твоем сердце не должно быть ни зависти, ни гнева, ни укора…
— Да ты же меня всю жизнь знаешь!
Сан Лагэн смущенно потер пальцем переносицу, И ведь действительно — знает. Как-то нехорошо получилось.
— Прости меня, Балле, мальчик! Я очень беспокоюсь за вас обоих.
— Ну… ты тоже извини, отец мой… Просто я… все и так, кажется, понятно…
— Старый я становлюсь, — произнес Сан Лагэн и пошевелил гармошкой морщин на лбу то ли удивленно, то ли с огорчением. — Ладно, ступай.
…Старший брат, оказывается, ждал его. Апасуд схватил царевича за локоть:
— Послушай! Послушай! — Глаза Апасуда блеснули в храмовой сумраке сумасшедшинкой. Как у загнанного зверя. На миг Бал-Гаммаст растерялся: да что за глупости сегодня творятся, Господи?
— Балле… я боюсь… царствовать. Я никогда не хотел царствовать.
— Я знаю.
— Как?! Я держал это в самых глубоких тайниках своей души… Я никому… даже матушке… Я решил открыться только тебе…
— Аппе! Об этом знают и мать, и все отцовы эбихи, и первосвященник, и еще много кто.
— И все-таки — как?
— Да это сразу видно, стоит только поговорить с тобой, посмотреть на тебя: как ты ходишь, как с людьми себя ведешь. Это видно, братец. Так же легко, как отличить добычливых рыбаков от тех, кто вернулся без улова. Тут и объяснять ничего не надо.
Безо всякого перехода медный жар тревоги на лице невенчанного государя отлился в твердь покоя. Как если бы иссиня-черная дождевая туча разом вся, от грозных глубин до клубящейся поверхности, превратилась в легчайший утренний туман. Творец… Наверное, Творец так умеет: провести рукой сверху вниз, и все, что под рукой, — тяжелая мгла, в то время как все над нею — ласковая дымка; дымки становится больше, больше, больше, а когда движение завершено и пальцы прикоснулись к бедру, уже и нет ничего, кроме дымки, все прочее исчезло. Ровно то же произошло и с лицом Апасуда.
— Так мне будет легче говорить с тобой, Балле… Ну что ж, знают и знают. Я теперь весь на виду. Все рассматривают. Это даже хорошо. Теперь я с радостью все расскажу, а сначала так боялся, милый мой Балле.
— Ты не можешь отказаться, Апасуд. Вот и весь разговор.
— Послушай… Тебе не стоит торопиться. Я… всем как будто чужой. Я не такой, как все, Балле. Я как иноземец, нашедший ночлег в бит убари у какой-нибудь дальней, давно меня забывшей родни. Мать любит меня, но она точно так же любит и свои драгоценности. Ты… ты мне как товарищ, но ты иногда очень груб и тороплив. Ты… почти никогда не понимал меня до самого конца. Вот сейчас, хотя бы сейчас постарайся, потому что, если ты не пожелаешь понять, никто другой просто не сможет, Балле.