Эпизод 31. Осень 43-го
Вечерние занятия. Госпожа Блюте. Да что это с тобой, Анчи? Наконец-то есть у меня зрительная труба, и как раз настала вечерняя фаза, в самый раз вам воспользоваться земной зрительной трубой, чтобы подсматривать за самыми что ни на есть земными явлениями, а я вполне обойдусь без вечерней фазы, ведь когда ты после обеда отправляешься в школу, день, можно сказать, уже и прошел, и ты чувствуешь себя совсем конченым, а на самом деле тут-то все только и начинается, единственный источник света во всей вечерний фазе — это прекрасный цветок, госпожа Блюте, наша учительница по немецкому языку; я могу гордиться тем, что и без нее уже любил Вагнера, я сам в туманной стране Нибелунгов заново отлил сломанный меч, как льют свинец в новогоднюю ночь, и вот передо мной возникла, как живая, госпожа Блюте, возникла как вишенно-сладостное откровение, а после моего сочинения (Это у меня-то и вдруг этакое парадное сочинение «Помни Сталинград!», которое потом читают вслух в классе! Конечно же, целиком и полностью благодаря ей — госпоже Блюте!), так вот, после этого сочинения мое настроение заметно качнулось в сторону «Гибели богов», и я ловлю себя на том, что вчера вечером нарочно сделал крюк к недавно мною обнаруженной свалке, отвратительному гниющему болоту, и чуть было не провел на себе опыт, чтобы узнать, готов ли я ради Блютхильды окунуться по горло в кровь дракона, зато потом, бесстрашно смеясь в лицо большевикам, сгореть вместе с нею в пылающей Валгалле, чтобы наш пепел смешался в этом огне.
«Что-то не так с твоим Цветочком, Анчи?» — звучит в моих ушах, хотя никто не задал вопроса; выпрямление перевернутого изображения в зрительной трубе требует четырехкратного удлинения тубуса относительно фокусного расстояния реверсионной линзы; в сущности, это можно считать излишней роскошью, поскольку увеличенный зрительной трубой динозавр в школьном кабинете наглядных пособий расколошматил бы меня на метеоры даже в астрономичеси перевернутом виде; сейчас передо мной тускло-желтый свет слабой лампочки на серой от въевшейся грязи парте — заляпанной машине для сидения, но конструкция зрительной трубы на сером, впитывающем кляксы листе с лежащей поперек него поцарапанной, оставляющей на пальцах чернильные пятна линейкой сияет безупречной белизной; сейчас, в день, когда я потерял мою Блюте, я получил зрительную трубу; в последнее время моя Блюте все чаще хвалила меня за успехи в немецком языке, порой одаривала улыбкой, но Османа, самого старшего среди учеников нашего класса, сочинителя напыщенных стихотворений, она хвалила совсем по-другому, и сегодня, пристроившись к широкой, давно проверченной дырке в перегородке, за которой находится кабинет, я при полном освещении увидел, как моя белокурая, белогрудая Валькирия, вступившая в пору здорового цветения женской плоти, стоит там, высоко задрав сзади подол, а Осман, виновник моего недавнего унижения (черт бы побрал этого Эйнштейна!), корифей немецкой словесности, самозабвенный любовник, плоть, одна только плоть с таким загаром, словно он только что вернулся из колоний, тело — стальное, гибкое, как у мастера джиу-джитсу, с черно лоснящимися набриолиненными волосами, — всем своим естеством сейчас уже вошел в ее лоно; в смятении чувств я едва не сомлел, но, вопреки всему, мне впервые открылось все великолепие той части тела, которую я до сих пор по наивности воспринимал как седалище; ассоциировал только с теми функциями, которые связаны с уборной, да с бранными словами, в которых она фигурирует; вдыхая воздух, в котором вихрились капризно смешивавшиеся у меня перед носом запахи косметических средств, которыми Осман пользовался для ухода за телом, и тонких духов «Убиган де Коти» моей Блюте, аромат которых густыми волнами исходил от ее разгоряченного тела, я проникся значительностью происходящего. «Так падай же, комета, и разрушь Валгаллу!» — возопил я в душе и приказал улечься волнам, которые ходуном ходили у меня в штанах, и не усугублять своим волнением мою любовную трагедию.
«Что-то не так с твоим Цветочком, Анчи?» Зато у меня есть зрительная труба, и после урока физики я, как паинька, иду в уборную. «Я не выдам мою Блюте!» — говорю я со слезами на глазах, и вот уже я герой и растроган до дрожи. Лейнзамер стоит над желобом, он отталкивает меня: «Я — первый!» — заявляет он властно. «Это потому, что ты отрядный вожатый?» — взвиваюсь я. «Ерунда! — бросает он с глумливым смешком и, нарочито изображая истинно германское произношение немцев из рейха, изрекает: — Просто власть принадлежит сильнейшему». Сегодня это настолько выводит меня из себя, что я готов прошибить ему башку; его черепушка треснет на мелкие кусочки, и на каждом останется шматок его дурацких властолюбивых мозгов. Если бы я сейчас нашел спички, то сегодня я бы сделал то, перед чем спасовал, когда в уборной проводили испытание на храбрость, я бы вытащил и взял в руку весь коробок, все шипящее белым пламенем содержимое. А так остается только ждать, когда меня успокоит гуляющий по венскому предместью, на диво мерзопакостный осенний ветер, пока я бреду по затемненным улицам, на которых утешительно попадаются собачки, кошки, слоники из светящегося состава на обтерханных воротниках, бреду до остановки, к которой подходит скрипучий дребезжащий трамвай, чтобы наконец-то выгрузить меня возле дома, где никто меня не встречает, так как родители еще не вернулись.
Их отсутствие с недавних пор стало означать для меня потрясение, которым я дорожу. «Мы ушли в кино, ты можешь разогреть себе картофельные оладьи». Какие там оладьи! Я бегу в спальню, прыгаю на мамину кровать, сбрасываю одежду, залезаю в точно уж недевственную постель, роюсь в ночном столике, торопливо вытаскиваю из него флакончик духов — хотя и не «Убиган», но что-то в этом роде, тоже от Коти, — душусь, немного тронув себя белой резиновой пробкой возле левой и возле правой ноздри, рот изнутри и пестик (я все время пользуюсь словом, знакомым из школьных уроков), и затем, единственный раз в жизни, имею — и как еще имею мою милую госпожу Блюте, но прежде, чем этому произойти, я в испуге вскакиваю и, зажимая крайнюю плоть, убегаю в уборную. Мама вслух удивляется, отчего это тут сегодня так сильно пахнет духами, но папа говорит: «Пойдем-ка в мой кабинет, мне надо кое-что тебе сказать». Я поплелся за папой, как баран на бойню, а он между тем с дружелюбным выражением торжественно усаживает меня за свой письменный стол на величественный стул в старонемецком стиле, здесь царят фиолетовые чернила и царапающее перо.
— Знаешь что, Только, ведь ты уже становишься зрелым мужчиной.
— Знаю, — горячо откликаюсь я, охваченный самыми разнообразными чувствами, которые как-то все сразу перемешались в душе.
— Вы, слава Богу, все это знаете из школьных уроков, но я говорю с тобой на основании практического опыта. Ты наверняка, как все мальчики, у которых еще нет девушки, не сегодня завтра начнешь онанировать.
Кровь запульсировала у меня в жилах такими толчками, словно с каждым ударом сердца там перекачивались целые ведра. Я заерзал на стуле.
— Но я тебе советую не слишком этим увлекаться, иначе ты потом осрамишься с дамами. Вот посмотри, что написал об этом один человек. — Я не могу вырвать книжонку из рук отца и не могу прочесть имя автора. — Возможно, сейчас она под запретом, но написана с умом.