Как выносить ребенка, говорит Беат, можешь смело употреблять это слово. Раз, уж намекаешь на беременность.
Но пока материал, пережитый тобой, наберется в достаточном количестве, сквасится и переварится, думаю я, проходит чертовски много времени, он лишь лет через десять поднимается из глубины, становится видимым и доступным. А до того остается непроницаемым, я очень страдаю от этого.
Мой крест в том, что, я бреду по колено в тумане, в дьявольском мраке, говорю я. Хуже того, я засыпан жизнью, думаю я, и писательство для меня — способ освободиться из-под завала. Я пытаюсь выбраться наружу, цепляясь за нить писательства.
Тебе надо бы выражаться яснее, говорит Беат. Ты считаешь, что не умеешь сочинять — или не хочешь. А может, братец, тебе просто нечего сказать? И ты вынужден без конца разглядывать собственный пупок. Почему ты непременно хочешь видеть в себе биографа собственной жизни? Если ты зациклился на себе, тебе можно помочь. Сходи на, прием к психиатру, черт, тебя побери.
Беат, говорю я, моя проблема лишь в том, что я пишу не о том, что знаю, а для того, чтобы что-то узнать; что меня интересует только неизведанное или глубинное, то, что не спутаешь с игрой воображения. Я подбираюсь к своему предмету ощупью, я хочу установить с ним контакт. Мне нужно разведать окрестности, знай я их заранее, тогда и писать незачем. Моя проблема — разведка, копание вглубь или подготовка к этому, а не упаковка готового материала. Про себя я думаю, что этого не объяснишь тому, кто сам не погружен в эти проблемы. Начинать я могу только в том случае, если почувствую тайные мотивы зарождающейся во мне книги. Когда предмет заявляет о себе, так сказать, биением пульса, запахом тела, весом, своей невидимой жизнью.
Если я начну его осязать. Тайные мотивы — не суть моего собственного опыта, а лишь та его часть, которую я разделяю с другими людьми, в том числе и с книгами, да, они как неизвестно откуда взявшееся воспоминание, нечто очень древнее, лишенное возраста. Они — нечто легендарное, то, что я могу в лучшем случае спрятать в своем материале, развить, быть может, оставить для него место, но не могу выразить словами. Они проявляются не в сюжете или действии, они вибрируют или молчат в глубине и поднимаются из произведения букетом нежнейших ароматов.
Они во фразах. Я гоняюсь за ними, пытаюсь настичь их в своих фразах. Тогда кажется, что я бегаю по бумаге, как водный паук по воде. И что не стало фразой в таком сомнамбулическом смысле, остается бумагой, остается мертворожденным словом, о котором и говорить нечего.
Книга, подумалось мне недавно, когда я поднимался по ступенькам улицы Бекереля к собору Сакре-Кёр, должна отделяться от автора, от его биографии, от его круга идей так, как отделяется мыльный пузырь от соломинки и взмывает в воздух, загадочно мерцая всеми цветами радуги. Книга должна иметь запах, как воспоминание. Должна пахнуть так, чтобы читатель, вспомнивший вдруг о книге, или о каких-то местах из нее, или просто о вызванном ею настроении, не мог понять, откуда все это появилось у него в голове. Он впитал в себя это, оно дает о себе знать из глубины, оттуда протягивает свои щупальца. Что бы это могло быть? — недоумевает читатель. Почему я об этом думаю? Мои тайные мотивы стали частью его самого. Так и должно быть, кричу я Беату, они должны растворяться в желудке памяти.
Да не кричи ты так, или у тебя ум за разум заехал? — говорит Беат, он растянулся на моем диване и листает газету. В зубах у него незажженная сигарета, одна из тех длинных и тонких штучек, которую он, принципиальный противник курения, позволяет себе только после рюмки коньяка.
А может, я затрагиваю жизнь, только когда пишу? И надеюсь, что когда-нибудь обойдусь без этого вспомогательного средства, без костылей, то есть без писательства?
Ты все еще размышляешь о работе писателя, говорит Беат. А ты смотри на нее как на ремесло. Воспринимай как ремесло.
Ремесло, думаю я, хорошее слово. Но что мне делать со своим ремеслом в эти чертовски длинные инкубационные периоды? Когда доход уменьшается, ручеек становится все тоньше и наконец иссякает, деньги уходят, как уходит тепло из печки; а счета, как им и положено, с бесстыдной регулярностью приходят в дом; их стопка растет на столе или в ящике стола, потом приходят напоминания, письма с угрозами; и неизвестно, откуда взять денег. Я вижу перед собой только счета и начинаю подсчитывать, сколько кому должен и на какую крайнюю отсрочку могу рассчитывать. У кого нет денег, тот должен не учиться, а работать, говаривал мой дядя Алоис, даже если придется убирать навоз.
И я начинаю смотреть на все сквозь призму счетов, неоплаченных счетов, которые плавают на поверхности моего сознания, как утопленники; я окидываю взглядом прожитую жизнь и прихожу к крайне неутешительному выводу, что мне никогда не избавиться от долгов, вся моя жизнь представляется мне одним-единственным неоплаченным счетом; я вспоминаю о муках, отчаянных усилиях и ухищрениях, которых стоили мне мои книги, и моя жизнь видится мне сплошной неудачей, к тому же не лишенной претензий и авантюризма; человек без денег — бездельник и тунеядец, говорит разбойник в одноименном романе Роберта Вальзера: у кого нет денег, тот мошенник. Правы те, кто так думает, говорю я себе в такие минуты, я и впрямь чувствую себя виноватым перед ними, в том числе перед арабами и чернокожими в нашем квартале. Уже ребенком я стыдился того, что происходило у меня внутри.
Все страхи и сомнения, какие я когда-либо испытывал за свою писательскую жизнь, выползают отовсюду и лишают меня чувства уверенности в себе.
Беат считает, что писательство ничем не хуже и не лучше любого другого занятия или ремесла; например, ремесла краснодеревщика, что живет неподалеку; так считает Беат или делает вид, что считает; глаза его добреют, когда он упоминает краснодеревщика: все зависит от качества, от совершенства вещи, больше ни от чего; утверждения; что ты выше этого, что твои чувства какие-то особенные, кажутся устаревшими и смешными, говорит он.
Если следовать мнению Беата, то книги — продукты ремесла, предназначенные для потребления; когда я говорю себе, что книги проглатывают или с трудом расшифровывают, они развлекают, дают знания, клевещут, просвещают, заставляют забыться, радуют; они цветут один сезон и отправляются на полки, в книжные шкафы, становятся частью обстановки, как комоды краснодеревщика, как драпировка стен; или становятся достоянием культуры… все так, но что мне делать в этом случае с иррациональными, иногда убийственно трудными обстоятельствами, в которых они возникают, что делать с душевными тратами? Что делать с тем, что кружит голову, спирает дыхание, уводит вглубь, что делать с взрывной силой, с возрождением к новой жизни, с жизнью, которая не только скрыта в книге, если это настоящая книга, но и постоянно исходит из нее, излучается ею? Предоставь решать этот вопрос читателю, тебя он не должен волновать. Делай свое дело как можно лучше, так, как ты умеешь.
Беат, говорю я, конечно же, я переоцениваю значение своей злосчастной профессии, прежде всего потому, что она требует крайнего одиночества; и поневоле видишь жизнь, отданную служению этой профессии, как нечто единственное в своем роде, а собственную персону как нечто уникальное, почему бы и нет. Я, кстати, не обязан отчитываться перед тобой, я инициатор и владелец этого предприятия, я иду на риск и при этом отнюдь не презираю инкрустатора и канцелярского служащего.