В комнате было холодно, поэтому он быстро оделся и пошел вниз, показаться хозяевам. Снова на него навалился мерзкий запах дома, и теперь он увидел полчища мух, которые с жужжанием метались вверх-вниз по стеклам и гудели в коридорах, будто миниатюрные круглые снарядики. Оказалось, что к задней стене дома пристроена веранда, когда-то наверняка красивая, но сейчас наводившая разве что на мысли о заброшенном приюте для престарелых и убогих. Стекла в окнах мутные, кое-где в трещинах и латках, деревянные рамы и панели обветшали, краска на них выцвела и осыпалась. Служила эта веранда чуланом, во всяком случае, ничто не говорило, что ее хоть изредка используют по назначению. Кроме мух, никого живого тут не было.
Вернувшись наверх, он застал в своей комнате хозяйку. Она растапливала печь, высыпала в топку принесенный жар и сунула несколько полешков. Рядом с печью стояло ведерко угля. Под треск огня он ополоснул лицо и вымылся до пояса. И уже собирался пойти в кухню, когда опять вошла хозяйка и поставила на стол поднос с завтраком. Он ел в одиночестве, глядел на поля и следил, чтобы мухи не садились на масло и на тарелки. Старался вместе с мухами прогнать собственное уныние.
Не слышно ни единого человеческого звука, от полей тоже веяло безмолвием, которое пугало его. В порыве отчаянной тоски вспомнилось мимолетное блаженство проселочной дороги, охватившее его после автобуса. Мысли разбегались по всем возможным направлениям, он думал теперь и о Калабрии, и об острове, и — прямо-таки с болезненным чувством — о своей ночной комнате дома, об этой дежурке, куда проникал визгливый скрежет трамваев по рельсам. Безмолвие нового окружения он воспринимал как густеющий туман или как трясину. В конце концов не выдержал, надел сапоги и вышел на воздух.
Снаружи и при свете дня дом выглядел на удивление привлекательно, чуть ли не благородно. Это была длинная двухэтажная постройка изящных пропорций, с выступающей средней частью, над дверью которой красовалось что-то вроде герба. Интересно, куда эта дверь ведет? — подумал он, ведь накануне вечером он вошел в другую дверь и очутился прямо на кухне. Вообще удивительно, что дом такой длинный, внутри-то просто жуткая теснота. Одно крыло, видимо, нежилое — по крайней мере, несколько окон с той стороны заколочены досками. В нынешнем состоянии все казалось обветшалым. Зато хозяйственные постройки через дорогу были прочные, каменные, аккуратно расставленные вокруг площадки, похожей на казарменный плац. Хлева, сараи и усадьба выглядели сиротливо, заброшенно. Штольц постоял, недоумевая по поводу здешнего безлюдья, как вдруг во двор завернула ватага гусей и направилась прямиком к нему. Вожак вытянул шею, зашипел и, возбужденно виляя гузкой, ущипнул его за ногу. Отогнать гусака не удавалось, и Штольц, которому было решительно нечем обороняться — разве что пойти в рукопашную, хоть и боязно, — поневоле обратился в бегство. Помчался прочь в надежде подобрать камень или прут, а потом быстро зашагал в поля, ретировался в направлении речушки.
На самом деле речушка была всего-навсего ручьем, который можно с легкостью перепрыгнуть, правда, не сейчас — сейчас берега совершенно раскисли. Он пошел вдоль русла, будто ручей мог вывести его из унылого безлюдья. Узор веток на фоне серого неба да журчащая по камушкам вода успокаивали.
Вода журчала и булькала, а из-за кустов и веток небо с каждым шагом менялось. Если он целиком сосредоточивал взгляд на этой ближайшей перспективе, тягостные ощущения уходили. Он мог представить себе, будто идет по просторной равнине, речка ведет во все более открытые места, скоро он пересечет первую железнодорожную линию, у горизонта приближение пыхтящего паровоза заставит его прибавить шагу, ведь ему хочется, чтобы длинный товарняк промчался мимо него, вагон за вагоном, и исчез из виду, как бы целиком растаяв в прощальном свистке паровоза. На вокзале можно купить газету, а то и тяпнуть в буфете рюмочку шнапса. Ну а потом отдаться приятной иллюзии, воображая, будто чувствуешь в предзимнем мире отголоски вибраций, производимых железной дорогой. На равнине распахнутся пути-дороги, прорежут ее широкими лентами, и мимо него, опасно раскачиваясь, с ревом покатят тяжелые грузовики, бросая вперед приветные полосы света, взрезающие туман и мглу.
Подобные видения быстро развеивались, но все же бег ручья дарил свободу, вроде как дорога вечером накануне. Штольц повернул обратно, ему почудилось, будто небо едва заметно темнеет. На ходу он сломил прут, чтобы отогнать гусей.
Вернувшись в комнату, он принялся распаковывать книги и рабочие материалы. Выложил на стол каталоги, а рядом — стопку томиков с письмами Ван Гога. Потом сел за стол. Но знать не знал, с чего начать, — не имел пока что опыта в таких вещах. Просто думал, что если тщательно сопоставит между собой множество ван-гоговских репродукций, подчас крохотных, не больше почтовой марки, то сумеет вычитать из них, например, путь развития. Кроме того, он безотчетно уповал на озарение или хотя бы на первоначальную искру, которые вновь воскресят все, что так завораживало его и тревожило, когда он смотрел на подлинники.
Но сейчас все безмолвствовало, как в репродукциях, так и в нем самом. Он не мог сосредоточиться на каталожных иллюстрациях, вместо этого следил за жирной мухой, которая временами подолгу волчком кружилась на месте, а затем снова отправлялась в свободный полет. Когда муха исчезала из виду и жужжание умолкало, он ловил себя на том, что ищет ее, причем так, словно это и есть главная его задача. Через час он совершенно выдохся и пал духом. Твердил себе, что подавленность связана с трудностями почина и привыкания и пройдет, как только он получше вникнет в работу. На миг перед глазами мелькнул образ жены и сынишки, которых он вынудил вернуться в родительскую семью, он догадывался, какие, надежды там на него возлагают, — и поспешно отбросил эти мысли.
Затем в уши и в сознание проник странный шум, тот самый, слышанный ночью. Теперь он только и думал что об этом шуме, представлял себе всяческие его источники и в конце концов встал: надо выяснить, в чем дело. Сбежал по лестнице, вышел наружу и начал осматривать дом.
С торцевой стороны полуоторванный кусок кровельного толя хлопал от ветра по стене, как простыня.
Уже смеркалось, вернее сказать, пепельно-серая мгла затянула дом и хлева. Без разрешения хозяина Штольцу не хотелось совать нос в хлева и конюшни, но и в комнату тоже не тянуло. Вот он и пошел по дороге, до самого леса дошагал. На обратном пути повстречал какого-то старика, поздоровался, старик невнятно ответил. Он был до самого подбородка запакован в долгополое пальто, при ходьбе опирался на трость, хотя дряхлым не казался. Трость была не столько опорой, сколько остатком давних времен. Чем-то старомодным, но сугубо городским веяло от облика этого человека, который, не оглядываясь, с чуть ли не маниакальным упорством шагал вперед и наконец скрылся в лесу.
Обед Штольц пропустил, но теперь нагулял аппетит. Зашел на кухню, договориться с хозяйкой. Сказал, что предпочел бы питаться не в одиночку, у себя в комнате, а вместе с ними, на кухне.
Фамилия хозяев была Видмайер; как выяснилось, они тут всего-навсего арендаторы и, кстати, не из местных. Принадлежит усадьба евангелической церкви, которая здесь, среди преимущественно католического населения, образует диаспору. Почвы тут не больно хорошие, во всяком случае нелегкие в обработке. Долго Видмайерам тут не продержаться. На вопрос об изначальном предназначении жилого дома ему сообщили, что раньше это был охотничий домик. Постройка вконец обветшала, вряд ли ее будут ремонтировать, скорее уж снесут и выстроят что-нибудь новое.