Когда она почувствовала первые схватки, он на такси отвез ее в городскую женскую больницу. До начала потуг прошло много невыносимо долгих часов ожидания, и все это время он провел у постели жены. Присутствовал и при родах, однако не испытал ни особого волнения, ни страха, наблюдал за действиями врача и акушерки с почтительным доверием, за женой — растроганно, а когда родился сынок, изумился чуду человека. Ранним утром он будто во хмелю отправился домой.
Он стал отцом семейства и по-прежнему был «студентом», вдобавок совмещающим учебу с работой, но причина, по которой он так и не включился в учебу по-настоящему, заключалась не только в этом.
В университет он записался, поддавшись безотчетному порыву, совершенно не думая о будущей профессии. Но теперь обстоятельства требовали принять решение. Ведь речь шла о том, что станется с ним и с его семьей. В университет и в аудитории он неизменно входил с огромным отвращением. Лекции доцентов слушал почти без всякого интереса. Его окружали какие-то разрозненные куски, да и сам он был в кусках, пока что не собранный воедино.
Он шагал внизу, по берегу реки, и следил, как далеко-далеко, на уровне мостов, разворачивается город. Завидев встречных прохожих, невольно прятал руку с кольцом в карман. Дома сел за синий стол, хотел было почитать и вдруг с удивлением ощутил присутствие жены и ребенка. Сам не понимал, вправду ли сидит здесь или только грезит, что занимается, сидя за этим столом, вместе с некой женщиной и неким ребенком в некой квартире, которая служит кровом им троим, семье.
На первом этаже в их доме жил грузный краснолицый мужчина, который почти постоянно торчал у окна и злился на весь свет. Наверно, его досрочно отправили на пенсию, ничем другим его праздность объяснить было нельзя. Он не здоровался, а встретишь на лестнице — злобно косится в сторону и угрожающе бурчит. Фамилия этого человека была Шертенляйб, так написано на почтовом ящике, и как-то раз он ни с того ни с сего вломился к ним в квартиру, непристойно бранился — по какому поводу, они так и не поняли — и до слез напугал ребенка. Теперь они запирали дверь и были начеку,
Шертенляйбова злоба чувствовалась издалека. И он решил призвать этого типа к ответу, хотя и опасался — не столько возможного рукоприкладства, сколько словесного фиаско. Чуть не воочию видел, как стоит перед старым бугаем и вдруг не может вымолвить ни слова.
Теперь он с огромным удовольствием бывал в музее, где проходили искусствоведческие семинары. Окна семинарских помещений смотрели на реку и на задние дворы, уставленные обомшелыми скульптурами. Это место, где он некогда познакомился с докторантом, в иные часы служило ему укромным приютом, наподобие той фирменной библиотеки, в помещениях которой он, вернувшись из Италии, заполнял карточки, а чаще бездельничал и мечтал.
Однажды ему случайно попалась в руки книга о французском церковном искусстве. Он с удивлением прочитал, как возникали грандиозные королевские соборы, как они неуклонно поднимались все выше и выше — в годы войн и мира, в чуму и голод. Поднимались согласно планам, что хранились в строительных бараках, будто в таинственных клетках мозга, и продолжали совершенствоваться, тоже на протяжении многих поколений, под руками зодчих, которые принимали эти планы от предшественника и развивали дальше. Но рабочие, занятые на строительстве, почти либо вовсе ничего об этом не знали. А заняты на строительстве были целые легионы людей, крестьяне, привозившие из дальней дали камень, и другие, доставлявшие муку и вино, мужчины, женщины, дети. Вокруг огромной строительной площадки располагался этакий полевой лагерь, была там и ярмарка, по ночам горели костры, в отблесках огня пили вино и пели песни, торговали и, наверно, любили, рожали детей и умирали. А в рабочих бараках и на лесах каменотесы день за днем ваяли каменные бутоны, уродливые маски, водостоки-гаргульи, фигуры и орнаменты, которых человеческий глаз никогда не увидит с близкого расстояния, — они как бы запечатлевались во времени или в вечности, иначе не скажешь. Каменотесы и друг друга-то не понимали, говорили на разных языках; они собрались тут Бог весть откуда, из дальних краев, и теперь потерянно сидели среди строительных лесов, словно перелетные птицы в кронах исполинских деревьев. Вносили свою лепту, уходили прочь или умирали. А здание росло, поднималось ввысь, незаметно для тех, кто его создавал, вросло, меж тем как мир менялся. Менялись границы стран, менялись королевства; те, что, бывало, враждовали и воевали, успели замириться и заключить союз, географическая карта выглядела по-другому. А собор, бесстрастный, невозмутимый, поднимался все выше — время во времени, пространство в пространстве. Никто не ведал о собственном вкладе в это творение, всяк трудился в слепой вере; никто понятия не имел о целом, и все же это творение, впитавшее в себя века, поглотившее целые народы, было мыслью, которая в камне обретала плоть. И мысль эта, стремившаяся излиться в образе, обращалась к Небесному Иерусалиму, и каждая скульптура, уродливая маска или бутон, каждая колонна, каждый выступ, каждый камень были составной частью общей программы, воздвигающей на земле этот Небесный Иерусалим.
Впервые с начала учебы он заинтересовался, более того — увлекся.
Но то, что увлекало его, касалось закулисных сторон, не имевших отношения к учебному плану. В учебный план входили имена, цифры, школы, четкие последовательности, поддающиеся определению стили, отличимые друг от друга «руки» — сплошь доказуемые и постижимые, лежащие на поверхности, но, увы, далекие от жизни и от людей «факты»: процессы никого не интересовали и не обсуждались.
Еще долго он размышлял о каменотесах среди высоких каменных сучьев, об их самоотверженном и все же участливом труде, в пыли, под дождем и на ветру, во всякую пору года, а прежде всего в безымянности.
Он даже подумывал пойти в ученики к какому-нибудь кладбищенскому скульптору. Их сараи-мастерские возле кладбищ, с начатыми ангелами на пыльных рабочих площадках, издавна привлекали его внимание. Однако дома, подле жены и ребенка, под угрозой злобного Шертенляйба, мечта рассеивалась.
Необходимо «войти» в какое-нибудь дело, твердил он себе. Выйти, войти. Но куда выйти-то? И как вообще войти, тем более в разгар учебы? Он ведь даже ни одной курсовой работы не написал. Нет, сперва нужно закончить учебу.
Как раз в эту пору в музее открылась большая выставка голландца Винсента Ван Гога, и хотя новое время, в особенности нынешнее, на занятиях затрагивали только вскользь, выставленные произведения предполагалось обсудить на Семинарах.
Он, как и все, имел об этом художнике весьма поверхностное и романтическое представление, ведь даже иные бары носили его имя, а дешевые репродукции висели в конторах и книжных магазинах. Но теперь, рассматривая подлинники, чувствовал примерно то же, что и с Сутином. Здесь сквозила способность творческого сопереживания, которая граничила с яростью. Безумная отдача всему, даже самому незначительному — траве, веткам дерева, стулу, башмаку, повозке. И людям — работницам в поле, ткачам за станком и мужчинам в кафе-бильярдной, почтальону, санитару сумасшедшего дома, проститутке. Это была властная, самопожирающая сила, но что-то в ней будило жизнь. Эта сила проникала в ткани и нервы, и вещи начинали двигаться, расправляться и потягиваться, пульсировать, светиться и кричать.