Он шагнул в комнату, обставленную так же убого, как и его собственная, но пропитанную крепким запахом пудры и плоти, женской плоти. Все у этой женщины было пышным: и тело, которое халат или шлафрок скорее обнажал, чем скрывал, и распущенные волосы, похожие на дремучую волнистую гриву. И голос тоже полный, звучный, суливший блаженство.
Она завела легкий, непринужденный разговор, жестом предложила сесть рядом, и он сел на кровать, зачарованный этим голосом, охваченный блаженной истомой. Словно забавляясь, она расстегнула его рубашку, а потом он лежал подле нее, жадно ощупывал это женское тело, плоть бедер и ляжек, могучие пышные ягодицы. Зарывался в мягкий живот, в груди, в бархатистость кожи и не мог насытиться, точно обезумел, потому что хотел разом быть всюду, завладеть шеей, и плечами, и ртом, и животом, и ягодицами. Войдя в нее, он почувствовал, что плачет от безмерности, головокружения и счастья. А потом лежал с мокрыми от слез глазами, смотрел в женское лицо, которое теперь только и увидел и в котором прочел какую-то мягкую растроганность.
Впервые он по-настоящему был с женщиной и, вернувшись к себе, не мог отделаться от мысли, что мощное женское тело, которое он обнимал, стискивал и «имел», принадлежало совершенно чужому человеку. Удивленными, широко распахнутыми глазами он восторженно смотрел в никуда, долго лежал без сна.
Всего лишь несколько дней он оставался в этом калабрийском городе, который казался ему недоступным, даже нереальным. Решая, как быть — отправиться в заморские края или вдоль побережья назад, — он выбрал второй путь и купил билет до Неаполя.
Ночью, один в купе, он сидел, водрузив ноги на подоконник, и с удовольствием следил, как в квадрате окна мелькают пейзажи, а он их не касается, не ступает в них ногой, только проезжает мимо. И готов щедро раздаривать.
В Неаполе он ненароком столкнулся с земляком, тот владел усадьбой на Искье и предложил ему пожить там в пустующем доме, за которым присматривала чета стариков. На пароходе он добрался до острова и прямо у гавани разыскал дом с башенкой, этакий замок. Для него уже приготовили комнату в башне, квадратное помещение с окнами на все четыре стороны — ночами по этой башенной келье через равные промежутки времени пробегал косой луч маяка. Остров оказался невелик — за один день обойдешь. Был здесь засаженный виноградниками холм со старинным монастырем на вершине, а вдобавок пещеры, где по-домашнему, с мебелью, святыми образами и развешенным на веревках бельем, обосновались целые семьи; вообще остров походил на большой плодоносный сад, где все произрастало само собою.
Какая красота — высокие арки акведуков над складками островного рельефа и множество древних стен среди зелени. Но больше всего он любил здешние вечера, когда козий пастух со своим маленьким стадом подходил к женщинам, что стояли возле домов, и доил в подставленные кринки надлежащую меру молока; когда в медленно угасающем свете земля отдавала все свои ароматы и ветерок доносил дым костров и кухонь, который смешивался с запахом тинистой воды. На стоящих у берега баркасах готовили ужин, а через пустынную площадь, стуча деревяшкой по мостовой, ковылял одноногий старик. Вспыхивал огонь маяка, призрачно скользил сквозь сумерки, и разноцветные фасады домов вокруг площади мало-помалу блекли, а море рокотало все громче.
Через месяц он прямо с острова поехал на родину, не осмотрев никаких итальянских достопримечательностей, не увидев и не пережив вообще ничего знаменательного.
Погода на родине дышала близкой весной, и оттого ему не хотелось снова идти на стройку, где пришлось бы долгими днями тянуть лямку, как в трудовом лагере. Он нашел временную работу в библиотеке некой фирмы, заполнял там каталожные карточки, освобождал и вновь загружал стеллажи, правда без присмотра. Начальство им не интересовалось, и в библиотечные помещения редко кто заглядывал. Часами он наугад перелистывал то одну, то другую книгу, порой читал, а иногда и спал, положив голову на руки.
Ему нравилось свободно курсировать между рабочим столиком, стеллажами и подсобкой с множеством книг, громоздящихся на полу. Во время таких инспекционных обходов он от нечего делать любил прикинуть себе норму «выработки» на день или на полдня. Пыль и беспорядок подсобки ему тоже нравились — по контрасту с аккуратностью картотеки и очевидной систематичностью вновь создаваемых стеллажей. Равно как и чередование физической нагрузки и писанины.
На первых порах он почти не контактировал с сотрудниками фирмы и с конторщиками, только в начале и в конце рабочего дня, то бишь когда они из частных лиц превращались в служащих, и наоборот. Эти мгновения перехода интриговали его.
Взять, к примеру, секретаршу, мимо которой он неизменно проходил каждое утро. И всегда видел ее за пишущей машинкой или за телефоном, видел остренькое очкастое личико, склоненное над машинкой, либо слышал вежливо сдержанный, тусклый, чуть ли не аскетический телефонный голос — она отвечала, соединяла, давала стереотипные справки.
Он всегда небрежно отождествлял ее с этими немногими качествами и поступками, пока вдруг в один прекрасный день не разглядел красивые густые волосы и очаровательно пухленькую фигурку, которая, надевая пальто, кокетливо вертелась перед зеркалом. Осознав, что тусклость ее конторской ипостаси была маской, предназначенной для конторы, он испугался, ведь до сих пор даже не предполагал, что у нее есть тело и частная жизнь, а уж тем паче жизнь любовная, С жадным интересом он смотрел, как она крадущейся походкой шагает к остановке трамвая и ждет там в толпе, еще не старая, вполне привлекательная женщина, теперь уже не конторщица, и думает она, вероятно, о предстоящем вечере, о котором он понятия не имеет.
Сам он тоже всегда радовался вечернему освобождению, уже потому, что вечера у него были совершенно ничем не заняты, а стало быть, многое обещали. Жил он теперь не дома, а в мансарде, знакомых и друзей гимназических времен совсем потерял из виду. Жил в новом, ничейном краю, в прямо-таки мучительном ожидании грядущего.
Однажды вечером, как раз когда служащие фирм и торговых компаний покидали конторские здания, внезапно, вопреки всем прогнозам, грянула гроза, которая, заявив о себе оглушительными раскатами грома, обрушилась сущим потопом, сущим половодьем. Все улицы и площади вмиг обезлюдели, превратились в реки и озера, зато в подъездах, под навесами и карнизами густели людские толпы.
Он стоял в такой вот грозди людей, захваченный зрелищем, опьяненный всеобщим преображением. От ощущения свободы, легкости, дерзновенности он бросился к своему велосипеду и с доселе неведомым восторгом покатил по журчащим рекам улиц — мокрая тяжелая одежда липла к телу, а голова, на которую беспрерывно изливались потоки дождя, скоро вконец отупела и оглохла — от счастья.
Он был одинок, и по вечерам и ночами, после того как съедал в мансарде купленный по дороге ужин — неизменный чай, а к нему хлеб с маслом и шпротами, с маслом и копченой селедкой, — времени у него было больше чем достаточно. Он включал маленький белый радиоприемник и, прощупывая освещенную шкалу, скользя по ней искателем, общался с голосами, музыкой и шумами со всех концов мира. Но большей частью его тянуло на улицы, причем в незнакомые кварталы. Оживленному центру он предпочитал тихие жилые районы, а самое авантюрное настроение охватывало его в унылых предместьях, на окраине. Порой даже знакомые окрестности он видел глазами чужака.