– Людвиг… – Я подсаживаюсь к нему и обнимаю за узкие плечи.
Он уныло улыбается и тихо говорит:
– До войны, Эрнст, у меня была школьная любовь. Пару недель назад я ее встретил. Она показалась мне еще красивее. Как будто в другом человеке ожило прошлое. Мы встретились несколько раз, и вдруг я почувствовал… – Он кладет голову на стол, а когда опять поднимает взгляд, глаза у него мертвые от муки. – Мне теперь нельзя, Эрнст, я ведь болен.
Он встает и открывает окно. В теплой ночи мириады звезд.
Я тяжело смотрю в стену. Людвиг долго стоит у окна. Затем оборачивается:
– Помнишь, как мы с томиком Эйхендорфа ночью бродили по лесу?
– Помню, Людвиг, – быстро отвечаю я, обрадовавшись, что он переключился на другое. – Это было в конце лета. А один раз поймали ежика.
Напряжение на его лице ослабевает.
– И всерьез думали, что это приключение – почтовый дилижанс, охотничьи рожки, звезды… Помнишь, как мы собирались в Италию?
– Да, дилижанс, на который мы хотели сесть, не пришел. А на поезд у нас не было денег.
Лицо Людвига проясняется, становится почти необъяснимо веселым.
– А потом читали «Вертера», – говорит он.
– И пили вино, – напоминаю я.
Он улыбается.
– И «Зеленого Генриха» читали… Помнишь, как шептались про Юдифь?
Я киваю.
– Но потом ты больше всех любил Гёльдерлина…
Странный мир снизошел на Людвига. Голос стал тихим, мягким.
– Какие мы лелеяли планы! Какими благородными, хорошими хотели быть. А стали просто жалким ничтожеством, Эрнст…
– Да, – задумчиво киваю я. – Куда все делось?
Мы стоим рядом и смотрим в окно. В вишневых деревьях оживает ветер. Падает звезда. Бьет полночь.
– Пора спать. – Людвиг протягивает мне руку. – Спокойной ночи, Эрнст…
– Спокойной ночи, Людвиг.
* * *
Посреди ночи кто-то колотит мне в дверь. Спросонья я вскакиваю.
– Кто там?
– Это я, Карл! Открой!
Я выпрыгиваю из кровати. Он вламывается в комнату.
– Людвиг…
Я хватаю его за грудки.
– Что Людвиг?
– Его больше нет…
Комната начинает кружиться. Я падаю обратно в кровать.
– Врача!
Карл бросает стул об пол так, что тот раскалывается.
– Больше нет, Эрнст! Вены вскрыл…
Я не помню, как оделся. Не помню, как шел. Вдруг комната, яркий свет, кровь, нестерпимо искрящиеся кварцы и кремни, а перед ними в кресле бесконечно усталая, узкая, опавшая фигура, страшно бледное, заострившееся лицо с полузакрытыми погасшими глазами…
Я не соображаю, что происходит. В комнате мать Людвига, Карл, шум, мне что-то говорят, я понимаю, что мне нужно остаться здесь, понимаю, что они хотят за кем-то пойти, киваю, сажусь, съежившись, на диван, хлопают двери, я не могу двинуться, не могу говорить, потом остаюсь наедине с Людвигом и смотрю на него…
* * *
Карл видел его последним. Людвиг был тихим, почти радостным. Когда Карл ушел, Людвиг навел порядок и сел писать. Затем пододвинул к окну стул и поставил рядом на стол таз с теплой водой. Запер дверь, уселся в кресло и в воде вскрыл себе вены. Боли почти не было. Он видел, как течет кровь, он часто думал, как это будет: выпустить из тела ненавистную, отравленную кровь.
Комната предстала перед ним очень четко. Он видел каждую книгу, каждый гвоздь, отблески минералов, пестроту, краски, он понимал: это его комната. Она давила на него, сливалась с его дыханием, срасталась с ним самим. Потом опять отдалилась. Стала нечеткой. Появились картины детства. Эйхендорф, лес, тянущая тоска. Умиротворенная, без боли. Лес тускнеет, возникает колючая проволока, белые облачка шрапнели, разрывы тяжелых гранат. Но они уже не пугают. Звучат глухо, словно колокола. Колокола звонят громче, но лес не исчезает. Колокола звонят так громко, что голова, кажется, вот-вот лопнет. Стемнело. Потом стало тише, в окно просочился вечер, к ногам подплыли облака. Он так хотел хоть раз в жизни увидеть фламинго и теперь знал: это фламинго, их широкие серо-розовые крылья, много, целая стая. Вроде бы он когда-то видел стаю диких уток на фоне ярко-красной луны, красной, как фламандский мак… Земля все больше отдаляется, лес съеживается, серебристо блестят реки и острова, серо-розовые крылья взмывают все выше, все светлее горизонт – море… Вдруг в горле опять поднимается черный горячий крик, из мозга в угасающее сознание выплескивается последняя мысль: страх, спасение, перевязать. Он, шатаясь, пытается встать, поднять руку, тело силится, но он уже слишком слаб. Вокруг все кружится, кружится, затем замирает, и тихо подлетает огромная птица, беззвучно накрыв его темными крыльями.
* * *
Меня отпихивает чья-то рука. Опять люди, они суетятся вокруг Людвига. Я кого-то отпихиваю. Никто пусть его не трогает. Но потом вдруг вижу очень светлое и холодное лицо, изменившееся, строгое, чужое. Я его не узнаю и нетвердым шагом выхожу из комнаты.
* * *
Я не помню, как вернулся к себе. Голова пуста, руки бессильно повисли на подлокотниках кресла. Людвиг, я больше не хочу. Я тоже больше не хочу. Что мне здесь делать? Мы тут уже ни при чем. Вырванные с корнем, выжженные, усталые. Почему ты ушел один?
Я встаю. Руки горят. Глаза воспалены. Я чувствую, что у меня жар. Мысли путаются. Я не понимаю, что делаю.
– Возьмите меня с собой, – шепчу я. – Возьмите меня с собой!
Зубы стучат от холода. Руки мокрые. Пошатываясь, я делаю несколько шагов. Большие черные круги плывут перед глазами. Вдруг я замираю. Кажется, открылась дверь? Хлопнуло окно? Меня сковывает ужас. Через дверной проем я вижу в лунном свете рядом со скрипкой на стене свою старую шинель. Осторожно, на цыпочках, чтобы она ничего не заметила, пробираюсь, подкрадываюсь к этой серой шинели, которая все погубила, нашу юность, нашу жизнь, срываю ее, хочу выбросить, но вдруг разглаживаю, надеваю, чувствую, как через кожу она впитывается в меня, дрожу от холода, сердце колотится в глотке, а потом резкий звук разрывает тишину, я, вздрогнув, оборачиваюсь, пугаюсь и, оцепенев от страха, вжимаюсь в стену…
В бледно освещенном дверном проеме тень. Она качается, колышется, приближается, машет, очерчивается фигура, лицо с темными глазницами, между которыми зияет большая дыра, рот беззвучно что-то говорит. Разве это не?..
– Вальтер? – шепчу я.
Вальтер Вилленброк, погиб в августе семнадцатого при Пашендейле – я сошел с ума? сплю? болен? Но за Вальтером еще один, бледный, скрюченный, согбенный: Фридрих Томберге, которому под Суассоном, когда он сидел на ступенях блиндажа, осколком разворотило спину. И вот они уже напирают, с мертвыми глазами, серые, призрачные, толпа теней. Они вернулись и заполняют комнату. Франц Кеммерих, в восемнадцать лет перенес ампутацию и через три дня умер. Станислас Качиньски, волочит ноги, опустил голову, из него сочится тонкая темная струйка крови. Герхард Фельдкамп, его разорвало миной при Ипре. Пауль Боймер, погиб в октябре восемнадцатого. Генрих Веслинг. Антон Хайнцман. Хайе Вестус. Отто Маттес. Франц Вагнер. Тени, тени, длинная вереница, бесконечная цепочка. Их наносит в комнату, они забираются на книжные полки, карабкаются вверх по окнам, заполняют все пространство… Но вдруг испуг и изумление проходят: медленно поднимается огромная тень и, опираясь на руки, ползет в дверь, оживает, кости срастаются, за ними подтягивается плоть, на черном лице блестят белые зубы, вот уже и глаза мерцают в глазницах, тень подбирается ко мне, как вспугнутый тюлень: английский капитан – за ним, шурша по полу, волочатся обмотки. Мягко спружинив, капитан вскакивает на ноги и, растопырив руки, тянется ко мне.