Мы хотели выращивать сады и строить дома с террасами, потому что нам нужно было видеть море и слышать ветер, но мы не думали о том, что дому требуется фундамент. Мы были, словно изрытые воронками поля сражений во Франции: такие же мирные, как и пахотная земля, только усеянные пулями и гранатными осколками; там любой плуг в опасности, пока их не откопают и не выбросят.
* * *
Не осознавая того, мы все еще на фронте. Если бы юность Альберта прошла мирно, без разломов, многое в тепле и близости росло бы вместе с ним, поддерживало его и оберегало. Но все оказалось разбито; вернувшись, он оказался на мели; вся загнанная юность, затоптанные стремления, потребность в доме и нежности, не видя ничего вокруг, обратились на одного человека, которого он думал что любит. И когда все рухнуло, ему оставалось только стрелять, потому что больше он ничему не учился. Не побывай он на фронте, нашел бы множество других путей. А так у него даже рука не дрогнула; за долгие годы он привык поражать цель. В Альберте, мечтательном юноше, робком влюбленном, все еще жил Альберт-солдат.
* * *
Старая морщинистая женщина этого не понимает.
– Как он мог? Он всегда был таким тихим ребенком!
Ленты старушечьей шляпы трясутся, носовой платок трясется, черная накидка трясется; вся она – сплошной дрожащий комок боли.
– Может, это потому что он остался без отца? Ему было всего четыре года, когда тот умер. Но он ведь всегда был тихим, хорошим ребенком.
– Он и сегодня такой, фрау Троске, – говорю я.
Она цепляется за эти слова и начинает рассказывать о его детстве. Ей нужно говорить, она больше не может терпеть, приходили соседи, знакомые, даже двое учителей, никто ничего не понимает…
– Им бы лучше помолчать в тряпочку, – говорю я. – Все они тоже виноваты.
Она смотрит на меня непонимающим взглядом, а потом опять рассказывает, как Альберт учился ходить, что он никогда не плакал, как другие дети, был даже слишком спокойным для мальчика – и вот на тебе. Как он мог?
Я в изумлении смотрю на нее. Она ничегошеньки не знает об Альберте. Может, моя мать тоже про меня ничего не знает. Матери умеют только любить, это единственное, что они понимают.
– Не забывайте, фрау Троске, – осторожно говорю я, – Альберт был на фронте.
– Да, – отвечает она. – Да-да… – Она не видит связи и тихо спрашивает: – А этот Барчер был, кажется, плохим человеком?
– Просто негодяй, – не задумываясь отвечаю я, вот уж на что мне наплевать.
Она кивает, утирая слезы.
– Иначе я и представить себе не могу. Он ведь мухи не обидит. Вот Ганс, тот обрывал мухам крылышки, а Альберт никогда. А что они с ним сделают?
– Ничего страшного не случится, – успокаиваю я ее. – Он находился в крайне возбужденном состоянии, и это была почти что самооборона.
– Слава богу, – вздыхает она. – Портной сверху сказал, что его казнят.
– Ваш портной трехнутый, – говорю я.
– Да, а еще он сказал, что Альберт убийца. – Она начинает рыдать. – Да он вовсе не убийца, вовсе нет!
– Я разберусь с этим вашим портным! – гневно обещаю я.
– Мне теперь вообще страшно выходить из дому, – рыдает она. – Он все время там стоит.
– Я провожу вас, матушка Троске, – говорю я.
Мы подходим к ее дому.
– Вон он, опять стоит, – испуганно шепчет старушка, показывая на входную дверь.
Я напрягаюсь. Скажи он хоть слово, я уделаю его в кашу, даже если сяду за это на десять лет. Но он уступает нам дорогу, как и две женщины, что трутся возле него. Дома мать Альберта показывает мне еще детскую фотографию – его и Ганса. Она опять начинает плакать, но, как будто устыдившись, сразу замолкает. Старые женщины тут как дети, глаза все время на мокром месте, но слезы так же быстро высыхают. В коридоре она спрашивает меня:
– А еды ему хватает?
– Наверняка, – отвечаю я. – Уж Карл Брёгер последит. Он может достать вдоволь.
– У меня еще остались блинчики, он так их любит. Я могу ему отнести?
– Попробуйте. И если получится, просто скажите ему: Альберт, я знаю, ты ни в чем не виноват. Больше ничего.
Она кивает.
– Может, я уделяла ему мало времени. Но Ганс остался без ног…
Я утешаю ее.
– Бедный мальчик, – говорит она. – Сидит там совсем один…
Я протягиваю ей руку.
– А с портным я сейчас поговорю. Он больше не будет вас беспокоить.
Портной стоит у подъезда. Плоское, глупое лицо мещанина. Он нагло на меня смотрит и уже открывает рот, чтобы что-то ляпнуть вслед. Я беру его за грудки.
– Вы, мерзкий козел, если вы скажете еще хоть слово той женщине сверху, я вас на куски порублю, запомните, пиджачник хренов, линялая тряпка! – Я трясу его, как мешок с картошкой, и толкаю так, чтобы крестец пришелся на ручку двери. – Я приду и переломаю тебе все кости, утюг блеющий, засранец вшивый! – И справа и слева даю ему еще пару весомых оплеух.
Когда я отхожу на довольно приличное расстояние, он кричит мне вслед:
– Я дойду до суда! Вам это будет стоить не меньше ста марок!
Я разворачиваюсь и иду обратно. Он ретируется.
* * *
Георг Раэ, грязный, невыспавшийся, сидит в комнате Людвига. Он в газетах прочел про Альберта и тут же приехал.
– Его надо вытаскивать, – говорит он.
Людвиг поднимает глаза.
– Нужно человек шесть и автомобиль, – продолжает Раэ. – Тогда получится. Лучше всего в тот момент, когда его поведут в зал суда. Мы на них набрасываемся, устраиваем бучу, а двое в это время бегут с Альбертом к машине.
Сначала Людвиг слушает внимательно, но потом качает головой:
– Не выйдет, Георг. Мы ему только навредим, если сорвется. Так, по крайней мере, можно надеяться, что легко отделается. Но не это главное, я бы сам все организовал. Альберт… Мы его не уговорим. Он не захочет.
– Тогда силой, – подумав, говорит Раэ. – Он должен выйти… Пусть я там концы отдам…
Людвиг молчит.
– Мне тоже кажется, что все без толку, Георг, – говорю я. – Даже если мы его вытащим, он тут же вернется обратно. Вилли, когда тот пытался его удержать, он чуть не пристрелил.
Раэ опускает голову на руки. Людвиг совсем серый, разбитый.
– Я думаю, всем нам конец, – глухо говорит он.
Все молчат. В комнате свинцовая тишина и тревога.
* * *
Потом я еще долго сижу у Людвига. Он подпирает голову руками.
– Все бесполезно, Эрнст. С нами покончено, но мир идет дальше, как будто и не было никакой войны. Еще немного, и те, кто сядет после нас на школьную скамью, с жадными глазами будут слушать истории про войну и на фоне школьной тягомотины тоже хотеть туда. Они и сегодня записываются в добровольческие корпуса. Им еще нет семнадцати, а у них на счету уже политические убийства. Я так устал, Эрнст…