– Да, но ведь это не жизнь, – возражает он, – вот так вот, куда глаза глядят…
– Как посмотреть, – говорю я, – по-моему, не жизнь, если потом придется сказать, что я тридцать лет каждый день ходил в один и тот же класс или в одну и ту же контору.
Отец с удивлением отвечает:
– Я вот уже двадцать лет хожу на картонажную фабрику и добился-таки того, что стал мастером.
– Я ничего не хочу добиваться, папа, я хочу просто жить.
– Но я тоже неплохо пожил, – не без гордости замечает он. – Не зря меня избрали членом Ремесленной палаты.
– Радуйся, что тебе было так просто.
– Но должен же ты кем-то стать.
– Могу пока поработать в магазине у фронтового товарища, он мне предлагал, – чтобы успокоить его, говорю я. – Там я заработаю столько, сколько мне нужно.
Он качает головой.
– И из-за этого ты отказываешься от надежного места учителя?
– Мне уже много от чего пришлось отказаться, папа.
Он мрачно затягивается.
– Там тебе даже полагалась пенсия.
– Ах, да какой же солдат доживает до шестидесяти? В нас столько железа, что это проявится лишь потом. Наверняка окочуримся раньше.
При всем желании я не могу представить, что мне когда-нибудь будет шестьдесят. Я видел столько людей, которые погибали в двадцать. Я задумчиво курю и смотрю на отца. Я все еще чувствую, что это мой отец, но, кроме того, еще и славный пожилой человек, осмотрительный, педантичный, чье мнение мне совершенно неважно. Прекрасно понимаю, каким он был бы на фронте. За ним глаз да глаз, унтер-офицером он бы не стал никогда.
* * *
После обеда я иду к Людвигу. Он сидит за кучей брошюр и книг. Мне хочется поговорить с ним о многом, скопившемся на душе; у меня такое ощущение, что он может указать мне путь. Но сегодня он сам неспокоен, возбужден. Какое-то время мы болтаем о пустяках, потом он говорит:
– А сейчас мне нужно к врачу.
– Все еще понос?
– Нет, другое.
– Да что еще такое, Людвиг? – удивленно спрашиваю я.
Он молчит. Губы его дрожат. Потом он говорит:
– Не знаю.
– Пойти с тобой? Все равно мне нечего делать.
Он ищет фуражку.
– Ну пошли.
По дороге Людвиг время от времени украдкой поглядывает на меня. Он странно молчалив и подавлен. Мы сворачиваем на Липовую улицу и заходим в дом с маленьким унылым палисадником, где высажены чахлые кусты. Я читаю на белой эмалированной дверной табличке «Д-р мед. Фридрих Шульц, специалист по кожным, урологическим и венерическим заболеваниям» и останавливаюсь как вкопанный.
– Что случилось, Людвиг?
Он поворачивает ко мне бледное лицо.
– Пока ничего, Эрнст. Была когда-то опухоль. А сейчас опять.
– Но если больше ничего… – говорю я с облегчением. – Сколько у меня было фурункулов! Как грибов. Это все от суррогатного питания.
Мы звоним. Дверь открывает медсестра в белом халате. Мы оба жутко смущены и с красными мордами заходим в приемную. Слава богу, больше никого нет. На столе кипа номеров «Недели». Мы листаем. Довольно старые. Там еще только Брестский мир.
Выходит врач. У него блестят очки. Дверь в кабинет он оставил приоткрытой. Видно кожаное кресло на никелированных трубках, удручающе практичное и стыдное.
Странно, многие врачи обожают обращаться с пациентами как с маленькими детьми. Дантистов специально учат, но, похоже, у этих тоже так.
– Ну, господин Брайер, – игриво начинает очковая змея, – нам нужно с вами немножко подружиться.
Людвиг стоит как привидение, потом с трудом сглатывает.
– А анализ?..
– Да-да, анализ крови готов. Положительный. Сейчас мы этой нечисти как следует прищемим хвост.
– Положительный, – бормочет Людвиг. – Это значит…
– Да, – говорит врач. – Нужно пройти небольшой курс лечения.
– Это значит, что у меня сифилис?
– Да.
Летающий по комнате шмель бьется о стекло. Время останавливается. Студенистый воздух оползает по стенам. Мир изменился. Жуткий страх уступил место жуткой уверенности.
– А это не может быть ошибкой? – спрашивает Людвиг. – Может, сделать повторный анализ?
Врач качает головой.
– Лучше поскорее приступить к лечению. Вторая стадия.
Людвиг сглатывает.
– Это лечится?
Врач оживляется. Лицо его прямо-таки лучится открытостью.
– Ну разумеется. Сначала полгодика поколем вот эту ампулку. А там посмотрим. Может, больше ничего и не потребуется. Люэс сегодня лечится.
Люэс – какое мерзкое слово. Звучит как тонкая черная змея.
– С фронта привезли? – спрашивает врач.
Людвиг кивает.
– Почему не сразу принялись лечить?
– Я не знал, что это. Нам раньше не рассказывали. А вылезло намного позже. Сначала вроде ничего особенного. А потом само прошло.
Врач качает головой.
– Да, оборотная сторона медали, – говорит он как ни в чем не бывало.
Больше всего мне хочется трахнуть его стулом по голове. Разве он знает, как это, когда получаешь три дня увольнения в Брюссель и из воронок, блевотины, грязи, крови приезжаешь вечерним поездом в город, где улицы, фонари, свет, магазины, женщины, настоящие гостиничные номера и белые ванны, где можно плескаться и содрать с себя всю грязь, тихая музыка, терраса, прохладное тяжелое вино! Что он знает о волшебстве голубой сумеречной дымки в короткий момент между серым и серым! Это как щель между облаками, как дикий вопль жизни в мимолетной паузе между смертью и смертью. Как знать, может, через пару дней ты повиснешь на проволоке с раздробленными костями и будешь реветь от боли и жажды, а потом подохнешь… Еще глоток тяжелого вина, еще вздох, еще взгляд на этот нереальный мир скользящих красок, грез, женщин, волнующего шепота, слов, от которых черным фонтаном закипает кровь, от которых тают годы грязи, бешенства и безнадеги, превращаясь в сладкий, мелодичный хоровод воспоминаний и надежд. Завтра опять налетит смерть – с орудиями, гранатами, огнеметами, кровью, гибелью; но сегодня гладкая кожа, она благоухает, зовет, как сама жизнь, она невыразимо желанна, беспокойные тени на затылке, нежные руки, шелест, сверкание, все рушится, бушует многоводным потоком, небо пылает… Кто в этот момент подумает о том, что в шепоте, коже, локонах, благоухании, крадучись, приблизилось, притаилось, пригрелось еще кое-что – люэс, кто об этом догадывается, кто хочет об этом догадываться, кто вообще думает дальше, чем про сегодня; может, завтра всему конец. Чертова война, она научила нас видеть и брать только «сейчас».