– Нет, нам неизвестен.
– Тогда обьясните, зачем ему ваш телефон? И откуда? Кто дал ему ваш телефон?
Дед замечает, как у бабушки дрожат руки. Она прячет их под мокрую клеенчатую сумку, и сумка сама начинает дрожать. Убить бы вас всех, сволочей, негодяев, за Лизину дрожь.
– Мы этого юношу первый раз видим.
– Откуда же ваш телефон в его книжке?
Дед мягко разводит руками:
– Не знаем…
– Из вашей семьи кто принимал участие в фестивале молодежи и студентов?
Дед быстро наступает на бабушкину ногу под столом. Сигнал отработанный: время проверило.
– Какая же мы «молодежь»? Старики мы…
– Ну, может быть, дочка?
У бабушки сразу взмокают ресницы.
– Она умерла. – Дед бледнеет.
Не смотрят на Хряпина – мимо и выше: на небо за стеклами. Там наша дочка.
– Не знаете, значит?
– Нет, к счастью: не знаем.
Хряпин кривит то место в нижней части лица, где должен быть рот.
– Ну, что же… Не знаете, значит не знаете.
Выписывает две бумажки.
– Сержант Огневой! Проводите товарищей.
Сержант Огневой молод, строен, кудряв. Но веки красны: то ли пьет, то ли плакал.
– Идите за мной.
– Идем мы, идем. Нам ведь, главное, вместе.
– Покажете пропуск внизу. До свиданья.
Как пропуск – внизу? Значит, нас НЕ забрали? А вслух:
– До свиданья, всего вам хорошего!
Обратно под дождь.
– Костя! Что это было?
– Ну, Валька, ну, дура! Ты видела морду?
– Так он иностранец, наверное, Костя?
– А может быть, нет. Что по карточке скажешь? Ты, Лиза, ее не ругай. Дура-девка.
– О Господи! Что она видела в жизни? Одну нищету…
Вернулись домой. Валька жарит котлеты.
– Погодка сегодня! Куда ж вас носило?
– Дела, Валентина. Давай-ка обедать.
– Так я вас ждала! Очень кушать охота, сейчас принесу, – улетела на кухню.
– Включи, Лиза, радио. Пусть поиграет. Послушай меня. Я тихонечко, Лиза. Ты Вальке – ни слова. Ведь нас отпустили? Зачем же пугать ее?
– Незачем, Костя.
А Валька тем временем пела на кухне:
Сорвала-а-а я цветок по-о-олевой!
Приколола-а-а на кофточку белую-ю!
Жду я, милы-ы-ый, свиданья с тобо-ой!
А сам-а-а к тебе шагу не сделаю-ю-ю!
Бостон, 2009
Напряжение счастья
Зима была снежная, вся в синем блеске, и пахла пронзительно хвоей. У елочных базаров стояли длинные очереди, и праздничность чувствовалась даже внутри того холода, которым дышали румяные люди. Они растирали ладонями щеки, стучали ногами. Младенцы в глубоких, тяжелых колясках сопели так сладко, что даже от мысли, что этим младенцам тепло на морозе, замерзшим родителям было отрадно.
Я была очень молода, очень доверчива и училась на первом курсе. Уже наступили каникулы, и восторг, переполнявший меня каждое Божие утро, когда я раскрывала глаза и видела в ослепшей от света форточке кусок несказанно далекого неба, запомнился мне потому, что больше ни разу – за всю мою жизнь – он не повторился. Минуты текли, как по соснам смола, но времени не было, время стояло, а вот когда время бежит – тогда грустно.
Ничто не тревожило, все веселило. Новогоднее платье было куплено на Неглинке, в большой, очень темной уборной, куда нужно было спуститься по скользкой ото льда лесенке, и там, в полутьме, где обычно дремала, согнувшись на стуле, лохматая ведьма, а рядом, в ведре, кисли ржавые тряпки, – о, там жизнь кипела! Простому человеку было не понять, отчего, с диким шумом Ниагарского водопада покинув кабинку, где пахло прокисшей клубникой и хлоркой, распаренные женщины не торопятся обратно к свету, а бродят во тьме, словно души умерших, и красят свои вороватые губы, и курят, и медлят, а ведьма со щеткой, проснувшись, шипит, как змея, но не гонит… Прижавшись бедром к незастегнутым сумкам, они стерегли свою новую жертву, читали сердца без очков и биноклей.
Мое сердце прочитывалось легко, как строчка из букваря: «мама мыла раму». Ко мне подходили немедленно, сразу. И так, как оса застывает в варенье, – так я застывала от сладких их взглядов. Никто никогда не грубил, не ругался. Никто не кричал так, как в универмаге: «Вы здесь не стояли! Руками не трогать!»
Ах, нет, все иначе.
– Сапожками интересуетесь, дама?
Я («дама»!) хотела бы платье. Ведь завтра тридцатое, а послезавтра…
– Да, есть одно платьице… Но я не знаю… Жених подарил… – И – слеза на реснице. Сверкает, как елочный шар, даже ярче. – Жених моряком был, служил на подводке… А платьице с другом своим передал… Ох, не знаю!
– А где же он сам?
– Где? Погиб он! Задание выполнил, сам не вернулся…
Не платье, а повесть, точнее, поэма. «Прости!» – со дна моря, «Прощай!» – со дна моря… Мне сразу становится стыдно и страшно.
– Ну, ладно! Была не была! Девчонка, смотрю, молодая, душевная. Пускай хоть она за меня погуляет! А парень-то есть?
– Парень? Нету.
– Ну, нету – так будет. От них, от мерзавцев, чем дальше, тем лучше! Пойдем-ка в кабинку, сама все увидишь.
Влезаем в кабинку, слипаясь щеками.
– Садись и гляди.
Сажусь. Достает из пакета. О чудо! Размер только маленький, но обойдется: уж как-нибудь влезу. (Погибший моряк, видно, спутал невесту с какой-нибудь хрупкой, прозрачной русалкой!)
– Ну, нравится?
– Очень. А можно примерить?
– Ты что, охренела? Какое «примерить»? Вчера вон облава была, не слыхала?
Мертвею.
– Облава?
– А то! Мент спустился: «А ну, все наружу! А ну, документы! «Березку» тут мне развели, понимаешь!» Достал одну дамочку аж с унитаза! Сидела, белье на себя примеряла. Ворвался, мерзавец! Ни дна ни покрышки!
Начинаю лихорадочно пересчитывать смятые бумажки. Бабуля дала шестьдесят. Плюс стипендия. Вчера я к тому же купила колготки.
– Простите, пожалуйста… Вот девяносто…
– Ведь как угадала! Копейка в копейку! Просила одна: «Уступи за сто сорок!» А я говорю: «Это не для продажи!» А ты – молодая, пугливая… В общем, не всякий польстится… И парня вон нету…
Сую все, что есть, получаю пакет.
– Ты спрячь его, спрячь! Вот так, в сумочку. Глубже! Постой, дай я первая выйду. А ты посиди тут. Спусти потом воду.