Спросила одно:
– Ночевать-то где будешь?
– А что ночевать? Ночевать буду дома, – простодушно ответила румяная прислуга. – Гулены одни по вокзалам ночуют!
У бабушки отлегло от сердца: бесхитростное колхозное дитя смотрело открыто, сияло доверьем, и лак на ногтях был краснее рябины. В первый день наступившего отпуска Валька выплыла на большую террасу белым лебедем. Терраса, набитая «бывшими», ахнула. Новые босоножки (из каждой робко вылезало по неуклюжему мизинцу), высокие кудри, и брови, как уголь, и губы в помаде.
– Тебе бы очки еще, Валя. От солнца. Ну, как теперь носят… – вздохнула княгиня.
Находящаяся в отпуске Валька отвернулась, пошарила в сумочке. Потом повернулась обратно, надменная. Очки на глазах. Вот вам. Все как в журнале.
– Ох, Валя! – сказал ей Владимир Иваныч.
– Бегу! – ответила ему Валька. – Загорский могу пропустить, опоздаю.
– А кто тебя ждет? – хмуро спросил мой дед.
– Одна не останусь! – звонко отрезала прислуга. – Поди, не в деревне, людей – не сочтешься!
И птицей в калитку.
– Ну, все! Ускакала! – сказал хмурый дед и укоризненно посмотрел прямо в светло-черные бабушкины глаза. – Ведь я говорил: не пускай. Дура-девка!
– А что я могла? За подол уцепиться? – отводя глаза, пробормотала бабушка. – Вернется, куда ей деваться?! Вернется!
Вернулась за полночь. «Бывшие» сидели на террасе, дышали жасминовым снегом и ждали.
– Ну, что? Ну, рассказывай!
Валька томно уронила сумочку прямо на стол, глаза закатила, а губы надула.
– Приехали к нам, – скороговоркой ответила она. – Кто черный, кто желтый. Кто с Африки, кто с Аргентины. Индусы. Все голыми ходят.
– Как голыми, Валя? – прошептал Николай Михалыч и испуганно опустил глаза.
– А так! Очень просто. – задиристо срезала Валька. – Накинут халатик и – здрасте! Привыкли там, в этом… В Бомбее. Жарища!
– А что на ногах?
– На ногах? Сан-да-леты!
«Бывшие» переглянулись: «галеты» мы знаем, теперь: «сандалеты». Запомнить легко, лишь бы не перепутать.
– Поди, Валька, выспись, – сказал ей мой дед. – Опять небось завтра поедешь?
– Еще бы! – вскрикнула уязвленная Валька. – Не с вами сидеть, когда люди гуляют!
А люди гуляли. Молодежь обнималась со студентами, студенты с молодежью. Эскимо было съедено столько, что улицы стали серебряными от оберток. Русоголовые девушки скрывались в кустах Парка имени Горького и там подставляли себя поцелуям больших, белозубых и сильных приезжих. Был мир во всем мире и страстная дружба.
«Бывшие» следили только за тем, где шалая девка ночует. Но «девка» ежедневно возвращалась на последней электричке, со станции шла всю дорогу босая, несла босоножки в руках, напевала. Слова незнакомые: может, на хинди.
Но все завершается. Все. Посмотрите! Все как-то – увы! – подсыхает и гаснет. Возьми хоть цветок полевой, хоть синицу. Куда подевались, зачем народились? Вот так же и мы, так же эти студенты. Гуляли, гуляли и – тю-ю-ю! – улетели. Стал город пустым, постаревшим и грустным. И лето закончилось. Пышные астры в своей погребальной чахоточной силе раскрылись на клумбах, пошел с неба дождик… Короче: тоска, наважденье печали. Дачники вернулись обратно в коммуналки, перетащили туда банки с вареньем, бутылки с наливками, дети (садисты!) – коллекции бабочек, в муках умерших.
И вот однажды… Однажды в ту коммуналку, где я родилась и росла, где топилась большая голландская печка, пришел почтальон. Он пришел, маленький, серенький, слегка запыхавшись, с матерчатой сумкой, и дал моей бабушке в руке повестку.
– Вот вам. Распишитесь.
Она помертвела. Она расписалась. На ватных ногах добрела до дивана, раскрыла конверт. Ей, Е.А. Панкратовой, и мужу (Панкратову также, К.А.), приказывалось явиться к следователю по особо важным делам товарищу Хряпину в 10.00. И адрес указан: Лубянская площадь.
Бедная голубка моя! Не дряхлая, нет! Моя бедная! Вижу, как она – белее жасмина, белее сметаны – снимает трубку, чтобы позвонить деду, и снова кладет эту трубку обратно. Потом она достает папиросу из начатой пачки и не может зажечь спичку, чтобы прикурить: так прыгают пальцы. Потом – очень тихо – хватается за голову. Потом – очень медленно – набирает телефон Антонины. Когда та подходит, она говорит: «Приезжай». Через час приезжает сестра Антонина Андревна. Они сидят вместе и шепчутся.
– Туся! Ведь нас заберут.
– Что ты, Лиза!
– Мешочек где – помнишь? С колечками?
– Мешочек? Да. Помню. Они ведь там оба?
– Да, оба. И там же браслет.
– Что ты, Лизанька? Будет…
– Все – девочке, Туся…
В семь часов вечера, замерзший от ветра, пришел дед с работы. Ему протянули повестку. Дед изменился в лице.
– Ну вот. Доигрались.
Бабушка прыгающими пальцами налила ему супу.
– Поешь хоть.
Дед поднес ложку ко рту и опустил обратно в тарелку.
– Не хочется, Лиза.
Потом Антонина ушла, сильно сгорбившись. Потом хлынул дождь, ночь настала. Трамвай отзвенел за окном, все затихло. Не спали, шептались.
– Как думаешь, Костя? За что?
– Кто их знает!
Ни свет ни заря – поднялись.
– Поехали, Лиза.
Лубянский проезд. Вот оно. А что же все дождь, дождь и дождь? Пока дошли, вымокли. Зонтик забыли. Тяжелая дверь. Не скрипит. Видно, смазали.
– Товарищи, вам на четвертый этаж.
Ну что ж. На четвертый.
– После ее смерти… Нам некого, Лиза, бояться. И нечего.
Имеет в виду: смерти дочери.
– Ах, только бы вместе! Ведь там, говорят, по отдельности, Костя. Мужчины и женщины. Все: по отдельности.
Вот он, кабинет. В.П. Хряпин. Наверное: Виктор Петрович. А может быть, Павлович, кто его знает.
– Зайдите, товарищи.
Зашли, наследили: ведь дождь, очень грязно.
– Простите, мы тут…
– Ничего. Подойдите.
Сидит за столом. Ни лица, ни обличья. Костюм серый, штатский. Очки. Сам безбровый. Глаза незаметные, нос незаметный, а рта вовсе нету. Какой же ты Хряпин?
Достает фотографию, показывает.
– Известен вам этот товарищ?
На карточке – важный, мордастый, заросший. Похож на «товарища» Маркса.
– Известен?
– Нет, первый раз видим.
– Смотрите внимательней!
Смотрят: мордастый.