Ведь это Он собственной персоной швырнул в руки Сатане раба своего верного Иова, человека непорочного, справедливого, богобоязненного и удаляющегося от зла. Просто в случае с Иовом об этом говорится открыто, быть может, потому что Сатана оставался снаружи, а не проник в душу. Случай с Авраамом намного хуже, несравнимо хуже, ибо Сатана проник в его душу, обернувшись абсолютным высшим желанием, и Авраам предался ему с наивысшей страстью своей души. И вовсе не трудно объяснить, почему Авраам не отличил огонь святости от сатанинского пламени. Известно ведь, что Сатана находится именно в том месте, где присутствует Бог. Авраам и сыны народа его продолжали преклоняться Богу, освящая Имя его, но не всегда им удавалось отличить какое из двух лиц скрывается за Его именем.
Такие вот мысли, помыслы, размышления, картины и видения разной окраски подстерегали меня в те дни, до Шестидневной войны, когда я сидел наблюдателем у окна дома над долиной Геенны и ущельем под горой Сион, и после этого написал повесть «Женщина-колдунья».
Теперь, когда я пришел к этому дома после возвращения из Парижа, на меня вовсе не нахлынули те воспоминания, просто я был очарован красотой места, и захотелось мне запечатлеть его в красках на полотне, как в детстве хотелось мне закрепить рисунком на бумаге понравившиеся места. Изгиб улицы, красная черепица крыши, мерцающей на фоне масличного дерева, йеменец, продавец фалафеля, копошится над сковородой за прилавком. Если бы я мог запечатлеть то, что видят мои глаза, именно так, как мне представлялось, эскиз напоминал бы, несомненно, эскизы и рисунки Робертса, Анны Тихо, Холмса, ибо именно их работы возбуждали во мне желание закрепить возникший передо мной ландшафт. Вообще, любая картина, говорящая моему сердцу, пробуждала во мне жажду рисовать, будь то работы Сутина или Леванона, Ван-Гога или Рембрандта, Тулуз-Лотрека или Леонардо да Винчи.
Пришел я к этому дому сейчас вместе с Аароном Даном. По сути, он меня потянул с собой из-за своей пьесы «Откровение человека», которая была опубликована в журнале «Парис-ревью». Когда я, вернувшись из Парижа, привез ему журнал, его словно бы ураган сорвал с места. Он решил немедленно засесть за новую пьесу. Об этом он говорил мне еще до того, как узнал о публикации и увидел журнал. Для этого он и начал искать комнату, где мог бы полностью погрузиться в работу. Поиски и привели его в квартал Абу-Top, где он и нашел такую комнату, подходящую по цене и отдаленную от шума городского.
– Идем немедленно, – потянул он меня, – пока хозяин не сдал ее кому-нибудь другому.
Так мы пришли к этому дому. Мальчик, игравший во дворе, сказал, что отца нет дома, но он скоро вернется, так что мы можем зайти и подождать его. Когда мы зашли, руки Аарона опустились: комната, явно, была уже кому-то сдана, вероятно, художнику. Заполняли ее большие и малые полотна, краски и кисти. Мольберт стоял у окна, из которого я наблюдал за позициями Арабского легиона до Шестидневной войны, и я с удивлением и радостью подбежал к окну, чтобы увидеть картину, в свое время возбудившую во мне страстное желание запечатлеть ее на полотне. Когда же я посмотрел на холст, обращенный к окну, возникло во мне странное, противоречивое чувство. Что-то тут было не в порядке. Я ожидал увидеть нечто, связанное с пейзажем за окном. Вместо этого обнаружил размазанные по полотну краски, рассеченные горизонтальной линией, на краю которой светилась красная точка. Все остальные картины были тоже выдержаны в таком стиле, и через все проходила та же горизонтальная линия, и везде где-то у линии порхала красная точка. И все виделось, как части промышленных изделий, разобранных в беспорядке, явно не имеющих отношения к виднеющейся за окном горе Сион. Гнев охватил меня на миг: что это за художник, сидящий напротив горы Сион и малюющий полосы жидкой краской, вызывающей скуку. До такой степени он слеп и равнодушен к окружению? И если он пытается выразить свой внутренний мир, неужели душа его заблудшая до такой степени растеряна? И если так, почему он упрямится раскрыть всему миру свою внутреннюю опустошенность во всех ее подъемах и падениях вместо того, чтобы дать этому избытку реальности, текущему через открытое окно, заполнить его внутреннюю опустошенность?
Аарон Дан, сосредоточенный на поисках комнаты для работы, не погружался в такие одолевающие меня мысли, и когда солнце закатилось и по-зимнему быстро наступили сумерки, сказал мне:
– Эта комната, по-видимому, уже сдана, и, вероятно, вторая – по ту сторону двора, но все же стоит тебе дождаться хозяина, а я тем временем побегу посмотреть на комнату внизу, на улицу Эмек Рефаим, что напротив железнодорожного вокзала. Может, она еще свободна. Минут через двадцать вернусь.
Эмек Рефаим, что в переводе означает – Долина Привидений, мгновенно вызывает в моей памяти Писание, Хроники времен царя Давида. Из темноты комнаты я видел свет в комнате напротив, через двор, и там парней и девушек. Понятно было, что обе комнаты сданы, и вероятно новые постояльцы находятся среди друзей. Танцевальная музыка неслась через окна. Показалось, слышу глубокий бас Поля Робсона, но затем послышались всегда трогающие мою душу трели трубы Луи Армстронга и такой знакомый хриплый его голос. Потянуло меня на свет и музыку. Я остановился на пороге, рядом с мальчиком, сыном хозяина. На диване и полу сидели молодые люди. Двое прислонились к стене, у патефона. Посреди комнаты танцевала пара.
Это была Яэли Ландау. Она танцевала с одним из парней точно так, как это представлялось в моем воображении, на пороге парижского отделения Еврейского агентства на улице Пуртоне, только там я представлял ее танцующей с Ариком Высоцким. Точно так же, как тогда в воображении. Сказал я про себя в этот миг в реальности: «Все есть в этом танце, кроме радости жизни». Той самой радости жизни, которая изливалась хриплым голосом Армстронга, заставляющим трепетать сердце волнами печали, тоски и боли негритянского ритма и мелодии. Это не ощущалось в движениях Яэли, хотя она и делала энергичные па, призванные показать, насколько она захвачена танцем.
Позже я понял, почему лицо ее светилось радостью. Друзья собрались отпраздновать не только открытие выставки ее работ в Доме работников искусств, но и обручение. Она танцевала с женихом. Они и сняли эти комнаты. Но была в Яэли некоторая отчужденность от окружения, не дающая энергии жизни проникнуть в нее, зажечь свечу души. Отчужденность, подобная той, между избытком времени и пространства, вливающимся в окно, обращенное к горе Сион, и абстрактными линиями на полотне, прикрепленном к мольберту, стоящему напротив окна.
Вот так и душа Яэли, подобно погасшей свече, лишенная огня жизни, проецировала на эти полотна цветными механическими линиями геометрические формы – круги и кольца, подобные тем, которые Яэль описывала в танце посреди комнаты. Партнер ее был более изощрен в ритме, но тоже не излучал особой радости, как и, впрочем, все остальные пары. Злость на какой-то миг стеснила мне горло. Хотелось им крикнуть: черт возьми, что же вам так плохо? Да ведь каждый из негритянских певцов, под чье пение вы танцуете, испытал удары судьбы, которые вы себе и представить не можете, рылся в мусоре, страдал от унижений, издевательств, голода более, чем уличные псы, не говоря о домашних, с которыми эти негры росли, считая, что они в раю, и вопреки всему этому, послушайте, как они поют. А вы не то, что не можете радоваться жизни вокруг себя, вы даже не в силах впитать в себя эту радость, зажечься избытком жизни, присущей молодости, которая прорывается поверх страданий, печали, и тоски, радость, о которой вам поет пластинка. Не преступление ли поддаваться тоске! И вообще, чем вам обязан мир, и откуда такая жалость к самим себе?