– Вы на это способны?
Мужчина кивнул и тоже улыбнулся. Эта улыбка обезоружила ее, и она бездумно проговорилась:
– Завтра я буду играть в Джульярдской школе в семь часов в большом амфитеатре.
– Я могу прийти?
Она кивнула.
– Тогда я приду. Спасибо, мадемуазель.
– Я оставлю одно место для вас на свое имя. Калипсо Муньес.
– Спасибо.
Он поднял руку и положил сандалию в протянутую руку Калипсо. В сандалию было вложено две стодолларовые купюры.
Калипсо отдала их обратно.
– Спасибо, не нужно. Мне неудобно.
Она была высокого мнения не столько о себе самой, сколько о своем таланте. Она считала, что он стоит гораздо больше, чем двести долларов.
– Но ведь вам при этом нужны деньги, ведь правда?
Она не ответила.
– Вы правы, это, конечно же, очень мало в сравнении с вашим талантом.
Он поднял шляпу, приветствуя ее – без головного убора он вдруг показался ей совсем молодым, – и ушел, не оглядываясь.
Прошла женщина, толкая перед собой коляску и покрикивая на маленькую девочку, которая шла рядом, но, по ее мнению, недостаточно быстро. У девочки в руке была волшебная палочка, и она лупила ей по кустам, словно могла превратить их в драконов или огромных бабочек. Она даже высунула язык от сосредоточенности.
Банкноты лежали, зажатые между подметкой сандалии и скалой.
Калипсо посмотрела на них с сомнением. Ох, столько всего прекрасного можно сделать с этими деньгами! Маленькая девочка на тропинке обернулась к ней перед тем, как исчезнуть за поворотом. Она махнула волшебной палочкой, повернула ее и направила на Калипсо. «Абракадабра! Эти деньги для тебя!»
Калипсо улыбнулась ей, наклонилась и подобрала банкноты.
* * *
В эту ночь, ночь на 30 апреля, накануне концерта, когда Гортензия и Гэри засыпали в их большой кровати, Гортензия прошептала ему на ухо во тьме:
– Ведь ничто не обязывает нас постоянно делать невозможные вещи, ты согласен?
– Согласен.
– Мы имеем право сказать: «Все происходит слишком быстро» – или сделать передышку, не выглядя при этом мокрыми курицами.
– Согласен.
– Ты не забудешь?
– Не забуду.
– Я по-прежнему твоя маленькая женушка.
– Нам пора спать, Гортензия.
– Я только хотела удостовериться…
Ширли дождалась, когда заснут Гортензия и Гэри, и проскользнула за барную стойку на кухне. Открыла дверцу холодильника. Синеватый свет дрожал. «Надо им лампочку поменять», – подумала Ширли, щелкнула по светильнику пальцем, и он перестал мигать.
Заснуть не получалось. Она с удовольствием съела бы немного ветчины или творога. Или зеленое яблоко. Кусочек бекона. Или разогрела бы вчерашние макароны на сковородке.
Да что угодно, чтобы заработали челюсти и вслед за ними извилины. Они у нее всегда действовали в паре.
Когда же последний раз у меня случалось такое смятение чувств? Когда моя мысль последний раз крутилась вокруг одного и того же, как коза на веревке вокруг колышка?
Она заметила в холодильнике оранжевый сыр и черничный йогурт. Половинку маффина. Коробку сардин. «Это уже, я понимаю, дело. Жевать и думать. Думать и жевать. Попробовать разгадать эту тайну. Последний раз я сидела, запершись дома, много дней, и вышла оттуда с четким знанием, как старина Шерлок Холмс. Я нашла виновного. Я собиралась арестовать его и отправить в тюрьму. Я думала, что выздоровела.
Но я не выздоровела.
Виновный до сих пор жив. Он внутри меня. Я предоставляю ему кров, кормлю, стараюсь обелить. Совершенно безвозмездно. А он за это мучает меня и терзает совершенно безнаказанно.
Я постоянно влюбляюсь в запрещенных мужчин. В тех, к которым не следует приближаться, если только не хочешь сгореть заживо. Словно я не даю себе никакого шанса. Как будто я лишаю себя любой возможности быть счастливой.
Однако я пыталась освободиться.
Довольно часто.
И терпела поражение.
Каждый раз.
Словно возвращалась в тюрьму.
А решение так и не найдено».
Сыр был каким-то безвкусным, у нее было ощущение, что она жует вчерашнюю жвачку. Когда она была маленькой, отец запрещал ей покупать жвачку. Поэтому она находила ее на улице, отмывала мылом и щеткой, добавляла кусочек сахара и хоп – жевала все-таки. Она никогда не выносила, чтобы кто-то ей приказывал.
Она заметила банку клубничного варенья на стойке и намазала им сыр. «Будь же честной, – сказала она себе, пережевывая мягкую сладкую массу, – представь себе Филиппа у твоих ног, выполняющего каждое твое желание, умоляющего тебя полюбить его, ты бы так же относилась к нему? А неплохое сочетание – сыр с клубничным вареньем. Нет, я бы послала его к черту!
Я влюблена не в Филиппа, а в ситуацию: совершенно запрещенный мужчина. Как тогда со жвачкой…
Я знаю, – вздохнула она, поднося ко рту следующий кусок безвкусного чеддера с вареньем, – знаю все это. Надо обратиться к доктору, который лечит душу. Лягу на кушетку и как начну говорить…
Нет, я не смогу. Я никогда не смогу.
Никогда не смогу рассказать ему, что моя мама – королева Елизавета, а отец – ее главный камергер. Что они любили друг друга безумно и в результате этого появился ребенок. Я, чокнутая девица, которая влюбляется только в запрещенных мужчин. Так и буду сидеть за стойкой и жевать сыр с клубничным вареньем. И бесконечно пережевывать то, что мне удается высмотреть в моей непроглядной внутренней тьме».
Ранним утром 30 апреля солнце встало с особой торжественностью, словно намечался какой-то совершенно необыкновенный день. Радостный свет играл на стенах, птицы во всю мочь надрывались на ветках. Гэри открыл глаза и сказал себе: «Сегодня должно произойти что-то необыкновенное, событие, которого я жду, знаменательное событие, что же это в самом деле?»
Тут он натолкнулся взглядом на ослепительную улыбку Гортензии.
– Здравствуй, Гэри Уорд.
– А! Это вы, Гортензия Кортес?
– Да здравствует весна! Вечером концерт, так что ни пуха тебе, ни пера!
– Вот оно что! Точно, вечером!
Гэри зевнул, почесал грудь. Поднял локоть, чтобы захватить подушку, завернулся в простыню и приказал:
– Иди ко мне, женщина!
– Ты сегодня играешь для самых сливок-пресливок!
– А ты скоро улетаешь в Париж.
– Четко ты излагаешь жизнь.
Они обнялись. Покатились по кровати, сминая простыни.