Мгновение посетитель смотрел на нее неподвижно, потом,
медленно отодвинувшись, крепко взялся горстью за лицо и замер.
– Ох ты, – пробормотал он. – Ох ты!
Марьяна быстро утерла слезы, неудержимо подступавшие даже
при мимолетных воспоминаниях об отце, и, осторожно тронув посетителя за рукав,
шепнула:
– Hичего. Hичего… Вы с отцом встречались, да? Или работали
вместе?
Он опустил ладонь – глаза его были влажны – и тихо спросил:
– Hе помнишь меня, да? Я тебя тоже не сразу узнал. Вертелось
что-то такое в голове, а когда фамилию твою услышал – Господи, думаю, неужели?!
Hеужели дочка дяди Миши? Марьянка, да ты посмотри на меня, посмотри! Я же
Виктор… Витька-Федор Иваныч!
Марьяну словно в сердце ударило. Села в постели, ощущая, как
брови сложились домиком, а рот превратился в некое изумленное «о». Да неужели
вот этот благополучный, преуспевающий джентльмен, сидящий перед нею, – тот
самый тощий, издерганный мужичонка, который однажды безудержно плакал в
палисаднике на Ковалихе, утираясь крошечным кукольным платьицем, и говорил,
захлебываясь, десятилетней девчонке слова, которые и сейчас, вспомнившись,
заставили ее сердце сжаться от жалости:
– Тут, Марьянка, я и купил реланиуму. Много купил! В шести
аптеках. И решил завязать с этой жизнью как мужчина. Убраться в квартире, пока
их нет, помыться, переодеться в чистое, принять весь реланиум – и уснуть. Даже
уборку уже сделал. А тут кошка за дверью запела. Кошку-то жалко: она только с
моих рук ест, у них и хвостика рыбьего не возьмет, да они и не дадут. И еще вспомнил,
что ваши талоны на сахар мне в домоуправлении сунули еще неделю назад, а я так
и не отдал… Словом, много мыслей дурацких приходит в голову в такой момент. Ну
и упустил, упустил я момент этот, и решимость моя иссякла. Вот… снова живу! – И
он горько заплакал.
Тогда он казался Марьяне если не глубоким стариком, то очень
пожилым человеком, но сейчас она видела, что ему не больше сорока пяти, а в то
время, значит, было около тридцати. Но уж теперь никто не решился бы назвать
его просто Витькой, а тем более – тем ласково-насмешливым прозвищем, которое
дал ему в былые времена Марьянин отец.
– Ох, Витька, ну и голосину тебе даровал Бог! – восторженно
твердил он, забыв, что инструктору обкома партии вести разговор о вышних силах
не подобает. – Ну истинный Федор Иваныч! Ну редкостный дар, всю душу
переворачивает! Слушаешь тебя – и сердце само соловьем заливается!
Конечно, Федор Иваныч, в смысле Шаляпин, пел «Утро туманное»
и «Гори, гори, моя звезда» басом, отец Марьяны это прекрасно знал. Но поскольку
Шаляпин был его любимым, обожаемым певцом, а баритональный тенор соседа Витьки
Яценко – задыхающийся, необработанный, но воистину божественно-вдохновенный –
трогал его душу столь же властно, сколь и шаляпинские раскаты, Михаил
Алексеевич соединил эти два имени в одно. Однако если случалось ему встречать
Витьку-Федор Иваныча, когда тот по стеночке, на автопилоте, пробирался домой (в
запоях скручивала его клаустрофобия, он начинал до дрожи бояться лифта и на
свой седьмой этаж добирался хоть ползком, да пешком), отец Марьяны уже не
разглагольствовал о сердцах и соловьях, а норовил побыстрее пройти мимо, словно
бы и не замечая соседа. Впрочем, завидев Марьяну, Витька-Федор Иваныч старался
подтянуться, сфокусировать разбегающиеся глаза и, мотая перед носом пальцем,
наставительно бормотал:
– Не пей вина, Г-Гертруда! К-козленочком станешь! – и
тащился дальше, не зная, что Марьяна с жалостью провожает его глазами. Даже с
ее, детской, точки зрения Витьке было с чего пить…
Уже и спустя много лет, услышав анекдот: муж ссорится с
женой и кричит в сердцах: «Кто в доме хозяин?!» – «Я, а что?» – спокойно отвечает
жена. «Ничего. Я просто так спросил», – тихо бормочет муж, – Марьяна сразу
вспоминала эту пару: голубоглазого, всему улыбающегося Витьку и его
черноволосую, смуглую, верткую Валентину. Девчонкой она не сомневалась, что по
ночам Валентина или вылетает из форточки на ведьмовский шабаш, или превращается
в змею, ползает по тротуарам, жаля случайных прохожих. Bсе повадки, весь норов
были у Валентины воистину змеиные, и Витька-Федор Иваныч так и жил, словно бы
стоял одной ногою на гнилой колоде, из-под которой к нему тянулась гадюка.
Но удивительнее всего было то, что Валентина тоже считала
себя несчастной, она не сомневалась: жизнь ее загублена мужем! Жаловалась
соседкам:
– В графе анкеты «семейное положение» я бы написала:
«Невыносимое!»
А недавно Валентина случайно встретила на улице свою первую
любовь, еще детдомовскую (жена Витьки-Федор Иваныча была подкидышем, сиротой).
Тогда ей было пятнадцать лет, а любовь закончилась ничем: Ромео упекли за
грабеж в колонию. Tеперь это был уже не тощий хулиганистый мальчишка, а
здоровенный бугай, с которого можно писать классический портрет
уголовника-рецидивиста: стриженная под нуль, маленькая, не больше пятьдесят
пятого размера, голова, как бы чужая на бычьей шее и неохватных татуированных
плечах, тупой взгляд исподлобья, пудовые кулаки… Однако сердце Валентины,
видно, не забыло былого, потянулось к Роману (ей-Богу, возлюбленного звали
именно так!) – и немилый муж сделался ей вовсе постылым.
В ту пору в газетах еще не писали про секс, однако Валентина
вполне гласно высказывалась об интимном и своими откровенными репликами
склонила общественное, в смысле, соседское мнение на свою сторону, и скоро весь
подъезд, а там и весь дом знал, что Витька от жены «много требует, а сам как
пингвин замороженный: отвалится – да храпит; ему бы в аптеке люминалом
работать, а не в койку с бабой ложиться!». В ответ на подначки мужиков, с
удовольствием обсуждавших Валентинины претензии, Витька-Федор Иваныч добродушно
отбрехивался:
– Пуще прежнего старуха вздурилась! Уж не хочет быть она
царицей – хочет быть нормальною секс-бомбой!
Эротическая тема зависла над четвертым подъездом, как
летающая тарелка. Все подробности наличия или отсутствия интима между Витькой и
Валентиной немедленно становились общим достоянием (дом заселили недавно, но
все переехали из бараков, общежитий и малосемеек, старая закваска сильна была в
характере: соседей не чурались, радость-горе были одни на всех). Как ни
отплевывалась от сплетен Ирина Сергеевна, они достигали не только ее ушей, но и
Марьяниных, активно пополняя девчонкино образование.
Однажды Витька отправился на работу (он заколачивал свои 150
рэ в месяц в КБ судоремонтного завода) с непристойно исцарапанным, просто-таки
изодранным лицом. А когда вечером вернулся, соседки с ним не здоровались. И
даже девяностолетняя баба Паша по прозвищу «Товарищеский суд», доживавшая жизнь
возле окошка и бывшая в курсе всех домовых происшествий, вынесла суровый
приговор, высунувшись из-за горшков с красными геранями: