А ты дурью не мучайся! Работай, Нора, работай! Романы творческим людям очень полезны! И не дай бог, счастливые! Мне кажется, бабушка твоя Мария Петровна с Курбасом работала в Киеве году в 18-м… Не рассказывала?
– Мне бабушка не все рассказывала. Она только проговаривалась иногда. Про Курбаса не помню. Знаю, что она во время войны завлитом работала в каком-то московском театре… Говорила о каком-то знаменитом писателе, про которого очерки писала… Не помню фамилии…
– Да, догадываюсь… Фамилию тебе она могла и не называть. Расстреляли его в 37-м… – Туся отмахнулась от дурных воспоминаний. – Когда-нибудь я тебе расскажу про эту историю. Попозже когда-нибудь. Не сейчас. Маруся была фантастически яркая и фантастически противоречивая особа…
Туся была кладезь – все знала, всех помнила. Надо было только вопрос задать. И это ее спокойствие, глубокое пребывание в профессии и в учениках, на которых она полностью отрабатывала свое несостоявшееся материнство, выводило ее из общего ряда театральных художников, которые были, конечно, особой породой. Они были, если так можно выразиться, погуманитарней, пообразованней, чем коллеги-станковисты, живописцы, графики.
“Были ли они посвободнее?” – размышляла Нора. Пожалуй, нет. Цензура лежала тяжелой лапой и на тех, и на других. Однако хрущевские гонения, особенно нестерпимые по хамству и полной безграмотности вождя, закончились. Зашевелилось, ожило подполье, польские журналы приносили вести с далекого Запада. В театре происходил поиск давно утерянного. Но Туся-то никогда ничего и не теряла – ею самой связь времен укреплялась. Это и привлекало к ней учеников, студентов училища, выпускников и всех молодых, что вокруг нее крутились. Вот и Лесь Курбас… надо почитать про него.
– Мало что сохранилось, Нора. Даже я свои театральные архивы два раза уничтожала. Я посмотрю, может, на даче что-то есть…
Нора знала, что Туся выделяет ее среди множества, впустила в круг самых близких. Настроение исправилось. Пришла домой, завалилась на диван – читать. Она знала, что процесс так и начинается – сначала читаешь, потом гуляешь, потом рисуешь. Так и на этот раз произошло. Странное время, непривычное: Юрика нет, работы нет, даже кружок, который она вела в доме пионеров, распустили на каникулы, театральные друзья – кто на гастролях, кто в отпуске… Пустота. Счастье. Даже мысли о Тенгизе не мешали – он пришел на этот раз вместе с королем Лиром и король Лир оказался важнее… Речь шла о “голом двуногом”. Как сказал Тенгиз – полжизни собираешь, а потом начинаешь раздавать. Это не только про Лира. Про каждого. Совершить обратное движение, закончить цикл: родиться, приобрести множество качеств, власть, собственность, славу, знания, привычки. Личность обрести, а потом все с себя скинуть. И саму личность. Дойти до полного, изначального обнажения, до состояния новорожденности, первоначальности.
Тенгиз мелькнул и исчез. Нора быстро собралась и поехала в Приокский. Юрик обрадовался, но через пять минут понесся к щенятам. Одна сука была слабенькая и приходилось щенят кормить из соски. Юрика оттащить от них было невозможно – часами держал бутылочку… И Нора пошла гулять по местным лесам, немного боязливо, потому что лес был настоящий, можно было и заблудиться… Два дня провела с Амалией. Та просто расцвела от деревенской жизни, смеялась постоянно звонким смехом неизвестно чему. Андрей Иванович ходил со счастливой улыбкой.
– Чему вы всё улыбаетесь? – прорвалось у Норы.
– Всему, – вдруг неожиданно серьезно ответила Амалия, пригасив улыбку. – Учись, Нора, пока не поздно.
– Чему учиться?
– Радоваться учись.
– Чему радоваться? – строго спросила Нора, вдруг почувствовав, что мать говорит нечто важное.
– Да ну тебя! – отмахнулась Амалия. – Всему радоваться! Не могу я тебе объяснить, и научить не могу. Радоваться надо!
Лицо у Амалии было очень молодым, может, не столько молодым, сколько детским.
– Мам, а ты себя как ощущаешь, на какой возраст? – Амалии было за шестьдесят.
– Не скажу, смеяться будешь, – снова засмеялась Амалия.
– Не кокетничай! Я же не Андрей. Скажи, правда. У каждого собственное ошущение возраста.
Амалия перестала смеяться. Задумалась, как будто что-то подсчитывала в уме.
– Точно не могу сказать. Но не больше двадцати трех. Может, немного меньше. От восемнадцати до двадцати трех. Нора, а ты? На сколько ты себя ощущаешь?
– Не знаю. Я подумаю. Но точно не на двадцать три.
Действительно, вопрос. Теперь задумалась Нора. Иногда, может, на тринадцать. С другой стороны, всегда чувствовала себя старше сверстников, и так было лет до тридцати. Потом вдруг обнаружила, что они стали старые, а она все еще оставалась молодой. Друзья поскучнели и располнели. К сорока обрели солидность. Наверное, я остановилась в развитии… Сорок – не мой возраст… Но сорок – уже на носу… Да, пожалуй, на тридцать. И всегда было тридцать. И тогда понятно, почему в какой-то момент вдруг обнаружилось, что я старше мамы. Ей-то от восемнадцати до двадцати трех.
– Ты очень умная, доченька! Как это меня угораздило такую умную девочку родить? – и снова засмеялась своим девичьим смехом.
Снова Андрей Иванович повез Нору на станцию, но на этот раз взял с собой Юрика. Он сидел на переднем сидении, рядом с водителем, они тихо, так тихо, что Нора не могла расслышать, о чем-то переговаривались, у нее возникло неприятное чувство, что говорят о ней. Так и оказалось. Когда вышли из машины, Юрик подошел к Норе попрощаться, вытащил из машины склеенного из щепочек человечка в шляпе из трех молодых сосновых шишек, склееных между собой, большими ступнями и ладонями, сказал:
– Нора, это почти я сам сделал. Он шут. Мне дед совсем немного помогал. Правда, смешной? Это тебе!
Вот о чем они шептались. Шут. Кстати… Дурацкий этот разговор с Амалией о возрасте был не пустым, и тоже кстати. Каким-то образом он накладывался и на высказывание Тенгиза.
Всю дорогу она дремала, видела какой-то сон в тонкой дреме и ощущала движение поезда, который двигался то с ускорением, то с замедлением, то и вовсе останавливался. Такое странное промежуточное состояние – непребывание ни в каком определенном месте, времени. В руках она держала деревянного шута, и он порой каким-то образом попадал в сон. Так началась работа.
Пришлось еще немного почитать – о Преображении. Сначала – гора Фавор. В обмороке лежащие ученики, которые свет Преображения выдержать не могут, он их поверг в сон. Конечно, не сон, а род наркоза. Для человека нечто непереносимое, как прыжок в четвертое измерение. Вот это мне и нужно – финал, когда Лир оказывается в другом измерении, за пределом человеческой суеты, но не мертвый, а в ином состоянии. И состояние это оставшиеся рядом с ним люди, еще живые, увидеть не могут. Их, вместе со зрителями, оставить потрясенными, не понимающими, что же произошло. Потом Туся сунула книжку совсем уж философскую – Бердяева. И там тоже Нора нашла нечто нужное. У него изложено было на языке сложном, но если упростить до нужного Норе уровня, – вся материя одухотворена. Но в человеке духовного содержания больше, чем в животных. И в деревьях, в растениях тоже заложена какая-то мера духовного начала, но еще меньше. И даже костная материя, как камень, тоже не совсем мертва, в ней тоже есть отпечаток духа. Что очень важно для нашей истории, потому что буря в “Лире” – бунт одухотворенной стихии: воды, ветра, огня. Здесь-то и происходит прозрение Лира о голом человеке. Вот именно. И от этого прозрения он молодеет. И вообще, он все время молодеет. Начинается история со стариком Лиром, а заканчивается – через Преображение – Лиром, сбросившим с себя все. То есть он начинает сбрасывать раньше. И первое, что он с себя сбрасывает, – власть. Но он еще не понимает, что за этим последует…