С тех пор как Риба вышел из больницы, соблазн выпить еще ни разу не был так силен, как теперь, в «Могильщиках». Кто знает, может быть, секретное имя этого бара – «Коксуолд». В ужасе от одной мысли, что он может снова запить, Риба думает, что это адское заведение уже само по себе – угроза его здоровью. Может быть, именно здесь суждено сбыться вещему сну, приведшему его вначале в Дублин, а потом и в эту дыру с воронами, где воздух так же дрожит от ужасного предощущения конца, как и в баре Эль Фаролито из великолепного романа Лаури.
Такое ощущение, думает он, будто все явились сюда прямиком с кладбища, и в это мгновение у него звонит мобильник. Барселонский номер. Это Селия – она говорит ему, что с улицы Арибау звонили его родители и они возмущены тем, что он до сих пор не поздравил их с шестьдесят первой годовщиной свадьбы. Кошмар, думает Риба. Он совершенно забыл, что сегодня за день. Видимо, Дублин чересчур резко освободил его от мягкой родительской диктатуры.
– Где ты? – хочет знать Селия.
– У «Могильщиков». Это бар тут неподалеку.
Наверное, не стоило этого говорить. Не только выпивка, но и самый бар усложняют ему жизнь.
– Не надо, Селия, не плачь. Я не выпил ни глотка.
– Я вовсе не плачу. С чего ты взял, что я плачу?
Внутри чересчур шумно. Он выходит на улицу, чтобы разговаривать без помех. Густой туман постепенно окутывает бар и высокую ограду кладбища. Долгая беседа с Селией, и вот Риба опять совершает неловкость, потому что, описывая «Могильщиков», говорит, что это место очень похоже на мир, ожидающий его после смерти, – на мир по имени ад. «Мне не нравится твое видение другого мира», – говорит она неприятно буддийским тоном. Он тут же пытается сменить тему, но Селия встревожена и хочет убедиться, что он действительно не пьян, и он вынужден тратить время на заверения и увещевания. Наконец, успокоенная, она кладет трубку, и Риба остается один в плотном тумане, сгустившемся у дверей «Могильщиков». Он думает о «Коксуолде» из своего сна. Эта сцена, эти их безутешные слезы у входа в бар – все это было так явно, так убедительно, что по сей день это одно из самых потрясающих воспоминаний его жизни, и совершенно не важно, что вспоминает он собственный сон. Может быть, он и приехал сюда не только ради свидания с Ирландским морем, но и ради того, чтобы встретиться здесь со своими воспоминаниями о непережитом, чтобы прожить мгновение, в котором, так же, как и в давнем сне о Нью-Йорке, кроется нечто, называемое «моментом подлинного ощущения»
[42]
. Потому что в этих слезах был во всей своей абсолютно полноте заключен весь смысл его существования, вся тайная вселенная его любви к Селии, вся бесконечная радость от того, что он жив, и ужас от того, что два года назад он едва это все не потерял.
Жаль, что здесь нет Селии, для начала он бы сделал несколько добрых глотков, а потом они бы плакали, обнявшись, – растроганные, поверженные наземь у входа в это адское заведение, падшие, но слившиеся навеки в своей любви и в своих рыданиях, – и обрели бы, с милостивого благословения Будды, опыт богоявленности, опыт эпифании и прожили бы свое мгновение в центре мира во всей его полноте.
В «Могильщиках» стоит такой оглушающий рев, что он беседует с Уолтером, пользуясь исключительно жестами. И нет в мире человека, способного его понять, бессилен даже Уолтер, специалист по сурдопереводу. Зато сам он прекрасно знает, что хочет сказать. Он рассказывает Уолтеру, что вся жизнь – это непрерывное разрушение, но что внезапные злосчастия, происходящие с нами по воле случая, те, что мы запоминаем на всю жизнь и виним во всем обстоятельства, а потом в моменты слабости рассказываем о них друзьям, выполняют только декоративную функцию. Куда коварней другие удары, те, что наносятся изнутри, те, что исподтишка разрушают тебя с изнанки, начиная с той самой минуты, когда ты решил стать издателем и отправиться на поиски авторов и, самое главное, своего гения. Это удары сродни сухой и немой боли мы замечаем, только когда уже слишком поздно что-то предпринимать, и тогда мы понимаем, что в каком-то смысле ничего уже не станет таким, каким было, и ты не станешь тем, кем был, а значит, удары достигли своей цели.
Хотя он не выпил сегодня ни глотка, он твердо помнит – может быть, оттого, что впервые после двадцати шести месяцев полного воздержания оказался в насквозь проспиртованной атмосфере, – что самой большой его ошибкой была острая потребность спьяну демонстрировать окружающим, не оставляя им никакого выбора, свою темную сторону, и ради этого он старательно произносил вслух каждую свою мысль, не считаясь с тем, что это может причинить собеседнику боль. Решив раз и навсегда, что привлекательная его сторона и без того видна с первого взгляда, он из кожи вон лез, чтобы показать сторону гадкую. Он делал это, с одной стороны, из потребности ускользнуть от соблюдения протокола, вызывавшего у него настоящую головную боль, а с другой, из желания примкнуть к сюрреалистам, тем самым, изначальным, что утверждали, будто всякая мелькнувшая в голове мысль должна быть немедленно озвучена, и в этом заключается моральный долг человека, потому что таким образом обнажается настоящая личность каждого. Естественно, это, скажем так, задиристое поведение приносило ему одни неприятности – сколько договоров не было подписано, сколько разорвано отношений, в какой мелкий порошок была стерта его репутация. С тех пор как он перестал пить, перешел в другой лагерь и демонстрирует – иногда почти навязчиво – свою привлекательную сторону, он не может избавиться от ощущения, что он потерял самоубийственное, но извечно открытое поле для экспериментов и впал в почти постыдную летаргию, стал до омерзения воспитан и учтив. Как если бы он вдруг перевоплотился в элегантного мошенника, прячущего от других правдивый и трогательный образ своего я. Естественно, он мог бы выпить и снова оборотиться к миру своей неприглядной стороной, но ему невыразимо лень. Для него в тысячу раз важнее чувствовать, что воздержание и трезвость помогает ему вернуть не только трагическое самоощущение, но и найти, как сказал бы Борхес, свой центр, свою алгебру, свой ключ и свое зеркало.
Час спустя воображение и память переносят Рибу в одну грозовую ночь в конце шестидесятых годов у леса на Коста-Брава. Все смешалось, небо потемнело, поднялся ветер и принялся рисовать пылью и песком на обожженной земле вначале завитки и воронки, а потом, неожиданно, паутину, складывающуюся у него в мозгу в навязчивую геометрическую поэму. Он вспоминает, что в тот день был еще очень молод и не только не издал ни единой книги, но и не знал, чем будет заниматься дальше. Он был бы ужасно удивлен, если бы ему сказали, что сорок лет спустя он захочет вернуться в этот день и в эти условия, то есть захочет снова оказаться у леса, измочаленный ураганом и ничего еще в жизни не достигший.
Утихомирив разгулявшуюся в памяти бурю, Риба возвращается в дублинскую ночь – по сравнению с его воспоминаниями, она кажется ему сейчас тихой и спокойной. Он стоит у дверей бара, вышел, чтобы глотнуть свежего воздуха.