Хавьер спрашивает, каким образом они добьются, чтобы церемония стала произведением искусства. Все задумываются. И тогда берет слово молчальник Уолтер. Он предлагает прочитать прощальную молитву. Она будет короткой, говорит он, и очень художественной, именно благодаря краткости и глубине. Все глаза обращены на Уолтера, во всех взглядах недоверие, но никто не сбился с шага, все продолжают путь к часовне. В словах человека молчаливого всегда есть нечто художественное, думает Риба. «Это писательская молитва», – говорит Уолтер с преувеличенно-скорбным видом. И рассказывает, что ее сложил Сэмюэль Джонсон в день, когда подписал договор на составление первого полного толкового словаря английского языка.
Следом, хотя это абсолютно никому не нужно, он повторяет все сказанное по-английски. У него очень развито бессознательное чувство юмора. Но как удивительно, что он вдруг разговорился и даже наболтал немного лишнего, и это еще до своей заупокойной молитвы. Эк его прорвало, думает Риба. Снова воцаряется долгое молчание. Все взгляды скользят по рядам скамеек у часовни. На крайнюю в левом ряду только что уселись двое мужчин, по виду – бродяг, с пугающе-бескровными лицами. «Два покойничка выбрались подышать воздухом», – комментирует Рикардо, словно он в своей цветастой гавайке всегда живее всех живых. Смешки.
Легкий вечерний ветерок поигрывает сиренью. На самом деле Джонсон молился о себе самом, поясняет Уолтер. Он говорит это так естественно, будто Джонсон – один из них. Никто из группы до сих пор не слышал об этой молитве. И все же всем кажется, что это отличная идея – использовать ее в погребальной церемонии. В конце концов, доктор Джонсон – единственный в мире человек, посвятивший надгробным надписям целое эссе, да и сам одно время подвизался на этом поприще, писал эпитафии в стихах для лучших лондонских усыпальниц. Так что его можно считать вполне подходящей компанией для похорон эпохи Гутенберга, говорит Уолтер.
Все чрезвычайно рады тому, что эпитафией печатной эпохи станет молитва для писателей доктора Джонсона. Все, кроме Рибы, в последний момент обнаружившего, что он никак не может заставить себя примкнуть к писателям – в глубине души он таит на них злобу и винит их в своей болезни и в регулярно повторяющемся кошмаре с Богом в клетке. И теперь Риба опасается, что Джонсонова молитва о писателях начнет преследовать его и он снова станет корить себя за то, чего так и не сделал, и опять проснется пронзающая мозг издательская боль, неупокоенная гидра, пожирающая его изнутри.
Ветер снова играет сиренью.
С другой стороны, думает Риба, как-то они чересчур серьезно отнеслись к церемонии. Не понимают, что ощущение апокалипсиса явилось не сегодня, оно было здесь в начале времен и будет, когда мы уже исчезнем. Апокалипсис – очень простой господин, или набор чувств, или что это там еще и не требует строгого соблюдения протокола. И главный покойник на этих похоронах – не блестящая печатная эпоха, а я, я, чье время подходит к концу. Вот где настоящая трагедия.
– Вот потому-то, – продолжает начатую фразу Уолтер, – Джонсон молился только за себя.
Встревает Нетски и говорит, что уже слышал молитвы о моряках, королях и благородных господах, но даже не представлял себе, чтобы кто-нибудь молился о писателях.
– А об издателях? – спрашивает Хавьер.
Риба вспоминает, что однажды ему приснился Шекспир, пробующийся на роль тени отца Гамлета.
– Джонсон молился только за себя, – упрямо повторяет Уолтер.
Они входят в маленькую часовню, и Риба вспоминает жирную крысу, которая в романе Джойса ковыляла вдоль стены склепа, шурша по гравию. Вспоминает и свою подругу Антонию Дерен – несколько лет назад он издал ее книгу о крысах в самых знаменитых современных романах. «Такие вот молодцы живо разделаются с любым. Не будут разбирать, кто оставит гладкие косточки. Для них мясо и мясо. Труп – это протухшее мясо», – думает Блум во время похорон.
Уолтер ждет, пока воцарится полная тишина, и, убедившись, что наконец сложились благоприятные условия для его молитвы, произносит торжественным, слегка дрожащим голосом: «Господь, вечная моя опора, позволивший мне взяться за это дело, Господь, чье дыхание и присутствие я ощущаю во всех плодах трудов моих, благослови меня, и пусть, когда я предстану пред Твоим судом, чтобы отчитаться, на что я употребил доверенный мне Тобою талант, я буду прощен по милости Божьей. Аминь».
И никто, кроме Рибы, не понимает, почему сразу вслед за этим Уолтер разражается безутешными слезами. Ведь он даже не писатель, и, по идее, проблемы литературного таланта и литературного труда не должны его трогать. И даже если бы он писал, это не повод заходиться в рыданиях. Слезы ни разу не помогли ни одному писателю. Но Риба знает, что разгадка тайны именно в этом. Писатели не плачут ни о себе, ни о других писателях. Только люди вроде Уолтера – умные, чувствительные, глядящие со стороны – знают, как горько следует рыдать при виде писателя.
Рибу смешат эти похороны, но ему хочется выглядеть не хуже Уолтера, хочется, чтобы и его надгробная речь прозвучала так же искренне и неподдельно. Среди вариантов, которые он неустанно тасует в голове, и среди бумаг, которые перебирает в кармане, у него есть с собой письмо Флобера о невероятной для него привлекательности фигуры Святого Поликарпа, епископа Смирны и великомученика, вскричавшего когда-то: «Боже мой! В какое время, в каком мире Ты обрек меня родиться!»
Чтобы прочесть это письмо как можно лучше, Риба пытается заставить себя расчувствоваться подобно Уолтеру. Вот тут, думает он, стоял гроб Дигнама, я столько раз представлял его себе, читая «Улисса». Он стоял тут всего один день, и, кажется, с тех пор, со времен Джойса, в этой часовне почти ничего не изменилось. Такое ощущение, будто все тут осталось точно таким же, как было в книге. Возвышение у алтаря, сам алтарь. Нет, алтарь тот же самый, в этом нет никаких сомнений. По краям гроба стояли четыре высокие желтые свечи, и пришедшие попрощаться становились на колени там и сям у мест для молящихся. Мистер Блум стоял позади, невдалеке от купели, и, когда все стали на колени, аккуратно уронил из кармана развернутую газету и стал на нее правым коленом. Вот прямо тут. А тут он осторожно положил свою шляпу на левое колено и, придерживая ее за поля, благочестиво склонил голову. Больше века тому назад. И ничего с тех пор не изменилось. Разве это не потрясающе?
Риба делает шаг вперед, идет к алтарю и уже собирается приступить к своей заупокойной молитве в виде письма Флобера к Луизе Коле. Но тут, толкая свою тележку, к ним подходит торговец сластями и фруктами. Взвинченный его появлением вечно наэлектризованный невротик Нетски, не спросивши ни у кого позволения и не дожидаясь, чтобы ему дали слово, встревает и начинает читать вслух отрывок из «Улисса», где священник благословляет душу Дигнама. Он читает торопливо и неумело, к тому же то и дело несет отсебятину: «Круглый год (священник) бормочет над ними одно и то же, потом покропит водой: спите. Сейчас вот Дигнама. И целую эпоху, что умерла вместе с ним. Никогда, ни за что, ничто. Хватит Гутенберга. Счастливого пути в никуда».
Молчание. Ветер.