Они поцеловались на набережной Межисри именно на том месте, где самая милая англичанка в мире подошла к самому обыкновенному среднему французу. С того вечера Сена не изменилась. Впрочем, она не менялась с того времени, как в нее бултыхнулся завязанный в мешок Буридан, и по-прежнему текла, принимая другие умершие Любови, под мостом Мирабо.
Яростное солнце в конце концов залило огнем Дворец правосудия, затем, немного успокоившись, призвало ко сну воробьев Вер-Галана.
За спиной Пат и Анри остался этот великолепный вид Парижа, который ни в коем случае не нужно смешивать с тем, что изображается на цветных почтовых открытках.
По улице Понт-Неф они вошли на цветочный базар Центрального рынка. Местные торговцы и торговки не обладали прелестью своего товара. Более жадные, чем продавцы на барахолке, и более грубые, чем старые почтальоны, они сразу же считали жмотом или, хуже того, нищим любого колеблющегося перед ценами, достигавшими стоимости бифштекса. В этих руках цветы должны были бы уже сто раз увянуть. Но у цветов совсем нет самолюбия, им неважно, что их покупают, как девушек.
Анри хотелось много цветов, чтобы усыпать ими комнату. Тем хуже, завтра он одолжит у Гогая еще несколько купюр!
Его руки и руки Пат были полны гвоздик, лилий, роз, флоксов, настурций.
Окруженные каскадом запахов, они дошли до переулка.
В глубине души Анри вновь почувствовал беспокойство, которое обычно примешивается к радости обладания женщиной. Но он испытывал совсем иной страх, неизмеримо менее благородный — столкнуться с восседающей на своем коврике мамашей Пампин, блестящей, как пьянчуга-утопленник двухнедельной свежести. Он вздохнул с облегчением. Мамаша Пампин покинула свою комнату в этот день, 15 августа, чтобы нанести визит своей кузине Стефани — консьержке дома 14.
Это было великое событие для Плантэна — Пат на его лестнице. Пат — слишком белокурая, в облаке цветов, как фея Перро, которую он, повернув ключ в двери, впустил в супружескую квартиру, тщательно прибираемую им каждый день с тех пор, как он ждал этого мгновения.
Она, наверное, была взволнована, но, поскольку прежде всего была британкой, прекрасно владела собой. Она изучала этот «типичный французский интерьер» с любопытством, улыбаясь и не обращая внимания на очевидное волнение Анри.
Он разбросал цветы по комнате — на кровать, на другую мебель, пока Пат с интересом рассматривала одну за другой картины Мартэна Ролланда.
— У вас есть талант, — решила она.
— Из чего вы это заключили? Вы же мне сказали, что ничего не понимаете в живописи.
— Это правда. Но у вас есть индивидуальность. Я это знала. У вас есть талант, я чувствую его здесь (она дотронулась до своего сердца). Талант — это не голова. Анри, я говорю… глу…?
— Глупости?
— Да, глупости?
— Нет.
Она положила свою сумочку на комод, точно на то же место, куда Симона всегда кладет свою. Еще раз взглянула на картины, и Плантэн посчитал себя обязанным сказать о них, неважно — что:
— В этой полностью доминирует (словечко Мартэна Ролланда) красный цвет. Для меня красный — это любовь. Красный цвет губ. Красная кровь.
— Красный цвет моего платья?
— Да, Пат, вашего платья.
Она подошла к открытому окну. Вечер покрывал крыши. Автомобилей больше не было. Или было совсем мало. Один здесь, один — там, в этот час, когда все остальные находились на узеньких тропинках Франции, окруженные комарами и раскладными походными столиками.
Он встал позади нее, пробормотал:
— Здесь хорошо. Напротив нет никаких соседей.
Его дрожащие руки обняли ее бедра.
Она не двигалась.
Потеряв голову, отбросив все рекомендации старины Гогая, он прошептал, опьяненный этим августовским теплом и таким близким запахом мелиссы:
— Патрисия… Я вас люблю…
Эти слова испугали его. Она вздохнула:
— Как вы сказали? Я не поняла.
— Я… вас люблю.
— Я не понимаю.
— Я вас люблю! I love you, что же еще? Я вас люблю! Это по-французски, нет? Я вас люблю?
Она повернулась, прижалась к нему — серьезная, трогательная:
— Не нужно, Анри. Я уезжаю через две недели. Вы будете очень сильно грустить, если… если…
— Да, я вас люблю! — твердо повторил он.
Она покачала головой:
— Вы будете несчастны, Анри. Не сегодня вечером. Не сегодня ночью. Но тогда, когда Пат будет в Англии. Не нужно любить Пат.
Он усмехнулся улыбкой фаталиста:
— Я не выбирал. Я любил вас уже около Пантеона.
— Вы мне об этом не сказали.
— Я боялся.
— А теперь?
— О, теперь я умер от страха.
— Не надо…
И внезапно обхватила его за шею, чтобы поцеловать с какой-то святой яростью, с яростью, которая все изгоняла из нее — и ее воспоминания, и ее боль.
Он не обладал ни уверенностью, ни сноровкой соблазнителя — специалиста по пуговицам, крючкам и молниями. Однако ему удалось расстегнуть платье на спине, прикоснуться горящими руками к обнаженной коже молодой женщины.
— Сейчас, — прошептала она, закрывая свои серые глаза.
Он поднял ее на руки и положил на кровать, на цветы.
Красное платье Пат и рубашка Анри сплелись на ковре раньше них.
Они обнажились, не заметив этого, так близко друг от друга, обнимаясь, переплетаясь, встречаясь губами, они все еще оттягивали то мгновение, когда кружатся тела, стены, головы, звезды.
— Я люблю тебя, Пат.
— Хорошо, Анри! Хорошо…
Они испустили мяукающий стон, и лоб Патрисии, как горячий камень, уперся в глубокую ямку мужского плеча.
Вечер сотворил ночь. Бог сотворил мужчину. И женщину. Лежа под простыней, они больше ничего не говорили — Анри, разбитый счастьем, и Пат, одурманенная наслаждением. Она наклонилась над ним, и по блеску ее зубов он догадался, что Пат улыбается:
— Маленький француз! Дорогой! Мы ужасные!
— Я тебя люблю, Патрисия.
— Нет! Не «я тебя люблю». Я вас люблю!
Она по-прежнему с трудом понимала тонкости обращения на «ты», которое переворачивало всю стройность ее французского языка. Он погладил ее, поцеловал ее грудь под простыней.
— Вы меня не любите, Пат, — сказал он.
— Не спрашивайте меня. Я не знаю.
— А я вас люблю.
— Откуда вы знаете?
С его точки зрения, лучше было целовать это, такое желанное тело, чем объяснять, почему он ее любит. Он не ответил, и Пат затаила дыхание, то дыхание, которое только недавно превращалось в глухое воркование белого голубя.