Они не роптали, не бунтовали, не проклинали судьбу. Принимали выпавшие на их долю испытания с христианской покорностью. Делай, что в твоих силах, и не ропщи. Разве что иногда женщина после смерти ребенка забьется в падучей. Скрутят ее, ноги-руки зажмут, пока истерика не отпустит. И дальше в путь. Путь, движение, дорога казались спасением, как библейское спасение народа Моисеева. Хотя в конце пути, как они уже знали, их не ждет ничего благостного.
Еремей Николаевич продержался почти две недели — благодаря припасам, которыми снабдила Марфа. Припасы быстро таяли, потому что он жил общим котлом с Ульяной и четырьмя ее детьми-погодками. Потом с тремя, с двумя… Ульяна была на три года старше его дочери Нюрани. Мужа ее забрали в острог за тот самый порушенный на дрова заплот на поскотине.
До пункта назначения, по словам конвойных, оставалось пять дней ходу, когда Еремей Николаевич понял, что дальше двигаться не может. Ноги ему давно отказали, боль из них, уже бесчувственных, плыла вверх по телу, растекалась и была нестерпимой. Да и Ульяна, потеряв третьего ребенка, умом тронулась. Не давала девочку похоронить, все баюкала ее и твердила: «Машутка спит. Ить, задремала как крепко. Я ее покачаю. Спит доченька, сил и красоты набирается. Детский сон сладок».
Еремей Николаевич кликнул мужика, который в их этапе стал за старшого, навроде старосты. Не выбирали, само собой вышло, что Федор за сушняком для костра на стоянках рассылает, павшую лошадь под нож пускает, свежует, конину по всем справедливо раздает, даже конвойным. Они тоже не звери, и сердца не каменные, насмотрелись на страдания, да поделать ничего не могут — служба.
— Ты, слышь, — обратился к Федору Еремей Николаевич, — помоги, оттащи меня к Ульяне, вон она, на обочине сидит. И мальчонку тоже. Дышит пока. Тут, в санях, остались кой-какие припасы, раздай народу по справедливости. Лошадка пять дён на легкой поклаже еще протянет. Тут вот, — он ласково погладил деревянный ящик-чемоданчик, — инструменты мои. Они для тонкой работы, но авось сгодятся.
— Дык ты что? Удумал остаться? — помотал головой Федор. — Живой ведь, и баба, и мальчонка. На нехристианское дело нас толкашь, сибиряки никогда своих не оставляли! Не могу я…
— На небо посмотри. Пурга-вьюга идет, вам торопиться надо.
Подошел начальник конвоя. Еремей Николаевич снял с шеи Марфину пуховую шаль, протянул ему:
— Уши замотай, приморозил поди, отвалятся. Девки безухих не жалуют.
— Какие девки? — шмыгнул носом начальник. — Говорят, вьюга сильная надвигается?
— Дык так, — кивнул Федор. — Надо быстро идти, найти место укромное с наветренной стороны, схорониться самим и коней укрыть. Неизвестно, сколько в сугробе сидеть придется.
— Что вьюга идет, знаете, а сколько она продлится, вам неизвестно? — хмыкнул недоверчиво начальник конвоя.
— Ты парень не сибиряк! — в сердцах сплюнул Федор. — «Сколько продлится!» Хватит того, что вокруг солнца всполохи, послал Господь предостережение. Он тебе еще на небе цыфри выводить обязан?
— Спросить нельзя, что ли? — снова хлюпнул носом начальник.
— Сынок, ты Федора слушайся, — посоветовал ему Еремей Николаевич, — с Федором вы не пропадете. А сейчас, мужики, подхватите меня, хватит лясы точить.
Начальник конвоя и Федор оттащили Еремея Николаевича к Ульяне, которая все баюкала умершую дочь. На руки Еремей Николаевич принял обмякшего в беспамятстве мальчонку.
Люди подходили к нему и кланялись, один за другим, прося прощения. И уходили. Дальше. По этапу. От пурги. Еремей Николаевич заиндевелой рукавицей осенял их крестным знаменьем.
Он в церкви последний раз был, когда крестили Нюраню. Не причащался с отрочества, не молился — ему Бог был не нужен. Его богом была красота. Но сейчас только промыслом Божьим можно было оправдать и объяснить чудовищные страдания — каким-то высшим смыслом. Иначе… иначе — пустота.
Красота была вокруг него в последние мгновения жизни. Вековые ели со снежными перинами на лапах искрились всеми оттенками радуги в лучах пурпурного предгрозового солнца, на которое уже заходили тучи. Равнодушная вековечная красота природы, которой дела нет до человека с его страданиями и радостями, войнами, революциями, победами и поражениями, хлопотами, довольством, слезами, с его похвальбой и унижениями, с трудами и лентяйством, талантами и бездарностью. С его рождением и смертью.
Мальчонка, имени которого и фамилии Еремей Николаевич не знал, дернулся в судороге. Еремей Николаевич крепче прижал к себе мальца. И стал, ритмично покачиваясь, наговаривать стишок, который более всего любил его сынок Митяй, всеми принимавшийся за внука.
Аты-баты — шли солдаты, ать, два!
Аты-баты — на базар, ать, два!
Аты баты — что купили? Ать, два!
Аты-баты — самовар! Ать, два!
Аты-баты — сколько дали? Ать, два!
Аты-баты — три рубля! Ать, два!
Митяй, еще полуторагодовалый, обожал кричать в конце каждой строчки «Ва!» — вместо «Два!». С выпученными глазами орал, словно от его правильного крика зависит сохранение привычного мира.
Ульяна перестала причитать, повернула голову, прислушиваясь, беззвучно шевеля губами, повторяя за Еремеем Николаевичем всем известные строки:
Шишли-вышли, вон пошли, ать, два, три.
На боярский двор зашли, ать, два, три.
Там бояре шапки шьют, ать, два, три.
На окошки их кладут, ать, два, три.
Ать, два…
«Тли!» — вопил Митяй. Или мальчонка на его руках, умерший несколько минут назад? С лицом тихого ангела, перенесшего недетские страдания, принявший их смиренно и отдавший душу Богу…
— Целься — пли! Ать, два! — договорил непослушными губами Еремей Николаевич.
Солнце уже скрыли тучи, подул ветер, швыряя первые снежинки. Скоро они без просветов заполнят землю до неба, равнодушно и красиво играя и кружась.
Метель бушевала три дня. А когда на четвертый день утихла, сквозь облака пробилось солнце. От Еремея Николаевича, Ульяны и детей остались только едва различимые сугробы.
Часть третья
1930–1937 годы
Женщины Камышина
Александр Павлович подозревал, что Марфа отдалась ему из благодарности. Он ведь помог Марфиной золовке бежать. Мысль о том, что женщина расплачивается с ним, была до зубовного скрежета постыдной.
Однажды вечером, когда Елена и дочь были в театре, он вернулся домой крайне усталым — той нервной, многодневной усталостью, которую снять с мужика может только женщина. Сильная, пышущая здоровьем — такая, как Марфа. Воробьиные прелести супруги его давно не возбуждали.
Александр Павлович овладел Марфой. Именно что овладел — без слов завалил на диван и с грубым исступлением, быстро выплеснул свою накопившуюся усталость, снял нервное напряжение. Марфа не сопротивлялась.