— Нюраня? — спросил Еремей Николаевич.
— Отправлена в Расею с надежным человеком. Снарядила я ее, не беспокойтесь.
— А в Погорелове? Анфиса?
У Марфы не хватило духа добавить к его страданиям роковые печали. И лицо ее, стиснутое зубной судорогой, желанием не показать, что мерзнет, не выдало лжи:
— Неведомо. Дык вы Анфису Ивановну знаете…
— Она не пропадет! Уж она-то! Она у нас глыба, остов, матрица. Виноват я перед ней. От начала виноват, от женитьбы. Досталась дураку жемчужина, он ее не в оправу, а в карман, в крошки табачные. Опять-таки мы с тобой… грех попутал…
— Вас, могёт, и попутал. А я того греха и тысшу раз… ради чуда, ради Митяя.
— Хороший, славный мальчонка.
Марфу кольнуло, что он сказал о сыне как бы вскользь. Конечно, у него двое старших сыновей, и дочь, и внук.
— Анфиса не пропадет, она наладит, — продолжал стариковски твердить Еремей Николаевич. — Для нее наш род наиглавнейший. Хорошему роду нет переводу. Разметает семя, и где оно найдет хоть толику земли — взойдет, хоть на каменьях. Опять-таки Степан. Что ж он нейдет-то? Отца не вызволит?
— В комнамдировку услали, — опять соврала Марфа. — Не ведает про вас.
— Степа, слава Господу, у власти в авторитете. Может, напрасно Нюраню в Расею услали? Как девке одной на железной дороге да в чужих краях?
Марфа, услышав в словах свекра упрек, еще больше разозлилась на Степана: где пропадает, когда такие безобразия творятся?
— Вот возвернется наш «авторитетный», пусть по-своему командует, — отрезала она.
— Какая ты стала…
— Какая?
Еремей Николаевич хотел сказать «грубая», но посчитал это слово слишком жестоким.
— Резкая, — ответил он. — Да и то, как говорится, живи не под гору, а в гору.
Они тихо беседовали еще несколько минут. Марфа пообещала завтра пригнать лошадь с гружеными санями.
Отрывая застуженные ноги от теплоты женского тела, прощаясь с Марфой, Еремей Николаевич поймал себя на мысли, что расстается с прежней жизнью — сытой, вольготной, благополучной. И это расставание напугало его.
— Не дернуть ли мне отсюдова назад в Погорелово? — спросил он. — Под крылышко к любезной Анфисе Ивановне?
— Не-не! — замахала руками Марфа. — Туды вам никак нельзя! Другоряд заарестуют, в каземат упекут. Из ссылки Степану вас вернуть знамо легче, чем из тюрьмы вызволить.
— На все воля Божья, — покорно кивнул Еремей Николаевич.
Прежде он редко Создателя вспоминал, а теперь — через слово.
Марфа продала все, что могла продать, однако выходило мало — мешок овса для лошади, несколько кусков сала, полмешка сухарей, бутыль самогона, вязанка мороженой стерляди. Из дома забрала одеяла, мужнины толстые валенки-катанки, его же белье на смену, старую доху. Пошла одалживаться к Камышиным, потому что надо было купить какой-никакой крупы да муки, хорошо бы строганины — как зимой в тайге без мяса?..
— У нас, кажется, финансы закончились, — в ответ на ее просьбу сказала лежавшая на диване в гостиной Елена Григорьевна. — Посмотрите в шкатулке, — она ткнула сигаретой в сторону буфета.
В шкатулке было пусто.
— Вам очень нужно? — спросила Елена Григорьевна.
— Свекра в ссылку погонят, надо снарядить. Он уж сколько дней голодавши и обмороженный.
— Пойдемте. — Елена Григорьевна направилась в спальню. Порывшись в ларце с драгоценностями, она достала усыпанное каменьями колье. — Оно мне никогда не нравилось, хотя от бабушки досталось. Бабушка была купчихой и вкусы имела соответствующие. Да и куда мне носить его, скажите на милость?
— Я отработаю, — пообещала Марфа.
— Ах, оставьте! — изящно взмахнула рукой Елена Григорьевна. — Считайте это подарком… Нет, еще вздумаете отдариться… Считайте моим вкладом — вот! Вкладом в дело борьбы с… с чем? Не знаю. Но они постоянно трубят про вклад в борьбу. И вот еще, Марфа. Не продавайте колье на рынке, вас примут за воровку. Отнесите его ювелиру, я напишу ему записку. Адрес запомните или тоже написать?
Ювелир отвалил столько деньжищ, что хватило и на крупы, и на муку, и на строганину, на полмешка пельменей, на три круга замороженного молока — это детишкам, Еремей Николаевич обязательно поделится.
Марфа ликовала. Погоняла лошадь и улыбалась. Удалось по-человечески обеспечить свекра, и обожаемая Елена Григорьевна, пташка хрупкая, существо нежно-неземное, уже второй раз выказала доброту сердца проникновенную.
Успела только-только: ссыльные вытекали из ворот нестройной колонной.
— Куда прешь? — накинулся на Марфу начальник конвоя.
— Дык там мой свекор, ему вот сани с поклажей.
— Не положено! Пошла прочь!
От недавнего ликования не осталось и следа, испуг навалился: столько хлопотала, и все зазря! За испугом накатила злость, которая почему-то выразилась в том, что Марфа как бы превратилась в Анфису Ивановну — свекровь, умевшую ругаться и яроститься так, что отступали самые отпетые грубияны.
— Ты в меня потычь, потычь винтовкой! — зашипела Марфа. — На штык подыми! «Не положено!» — взяли моду лаять. Сказать, чего и где у тебя не положено пониже пупа? — Она вскочила с саней, приблизилась с кнутом в руках к бойцу. — Его раскулачивали с конем и санями! Такмо и по этапу вести должны. А то, что конь у меня содержался, только вашему пролетарскому сену экономия!
— Поговори мне! — невольно отступил начальник конвоя. — Ох, шальная баба!
— Сороку спроси! — повысила голос Марфа. — Он при делах, в его бумагах написано про сани с поклажей!
Она несла, сама не зная что, и почему вспомнила о Сороке-вражине, не ведала, но неожиданно попала в десятку.
— Какую сороку? Данилу Егоровича Сорокина, что ль?
— Его самого, моего односельчанина. Не пустишь сани, я Сороке по старой дружбе бельмы-то выцарапаю и в задницу засуну. Посмотрю на тебя, когда выколупывать заставят!
Начальнику конвоя явно не понравилась подобная перспектива.
— Сынок! — подошел и обратился к нему Еремей Николаевич. — Дозволь на санях отправиться. Я еще вон ту бабу с четырмя ребятишками малыми прихвачу. Пеши-то они далеко не уйдут.
— Ладно, — позволил боец и тут же отвернулся, как бы давая понять, что человек он важный и недосуг ему на мелочи отвлекаться, закричал в хвост колоны: — Не растягиваться!
Марфа и Еремей Николаевич простились торопливо: обнялись на секунду. Она передала кнут и отступила в сторону, он подзывал и на ходу пристраивал в сани ребятишек.
Первыми умирали младенцы. Как ни берегли, ни укутывали их матери, а у сосунков дыхательные пути короткие, плачут — рты не склеишь, застужаются и возносят свои невинные души к Богу. Кормящие матери давали грудь детишкам постарше, годовалым и двухлетним. Те быстро поняли, где есть источник тепленького молочка, и постоянно тыкали в материнские груди: «Дай! Дай!» Но все равно ослабевали — скудное молоко измученных женщин не спасало. Дети плакали, пока не умирали. Матери и отцы, хоронившие в сугробах детей, уже не плакали. Для них это был конец света, а перед концом света слезы неуместны.