— Дык можно ли любить Анфису? Она ведь прямо заявила! Прилог, внимание, услаждение, желание, согласие, решимость!
Парася, в отличие от Марфы, не знала этапов созревания греха в душе человека, и перечисление ей ничего не сказало. Она твердо стояла на своем:
— Не верь словам безумицы!
— Дык ведь так-то на так и было! Я хотела Митяя покормить, а тут Ванятка приполз, а Митяй на конька захотел, я его пустила и стала Ванятку кормить, он всю миску…
— Марфа! Анфиса кровь свою по капле за внуков отдала бы. Она для них клад зарыла, они для нее итог жизни и продолжение рода. Да и вообще она женщина на вид злая, а по делам добрее добрых. Она больная была, ты помнишь? Доктор правильно сказал — бредила. Ты забудь, навсегда забудь те слова ее.
— Ты забыла?
— Да! — без тени сомнения подтвердила Прасковья.
«Всего не знаешь!» — вертелось на языке у Марфы.
Она давно искала повод открыть правду Парасеньке и очень боялась. Сестричка была такая чистая, искренняя, светлая! Для Марфы дружба с Парасей была на втором месте после любви к сыну. Всего две радости: Митяй и Парасенька. А сейчас сказать — посеять в душе Параси горькую полынь, потерять любовь. В жизни Марфы было слишком мало любви, чтобы ею разбрасываться.
Парася считала, что Ванятка умер от родимчика, доктор с этим диагнозом был согласен. Родимчика — внезапной и скорой смерти младенца — все молодые матери боялись пуще черта. Но обычно родимчик случался с трех-четырехмесячными детишками, реже — когда зубки шли. А у Ванятки зубки давно прорезались. Вид родимчика страшен: губы ребенка синеют, глаза закатываются, лицо искажается в непереносимой муке, тело дергается в судорогах. Парася проснулась и подскочила к сыну, когда он, лежа в рвоте и поносе, уже сотрясался в последней судороге…
— Помнишь, он в ухо Митяю косточку засунул? — спрашивала Парася сестричку.
— Ага, доктор выковыривал и обзывал нас профурсетками. А как Ванятка песенки любил? Стоило твоей маме запеть — он вприпляску…
Домашние не вспоминали о Ванятке, даже Степан хмурился, когда жена об умершем сыне заговаривала. Они вели себя так, словно и не было мальчонки, словно накрыли свою память каменной плитой. Им было легче вычеркнуть ребенка из памяти, чем терзать душу разговорами о нем.
Но Прасковье для медленного растворения горя — а быстрого в такой беде и не бывает — требовались постоянные упоминания о сыне. Пока о Ванятке говоришь, он как бы еще и здесь. Марфа единственная понимала Прасковью, потому что в меньшей силе, но то же самое переживала. И, улучив момент, молодые женщины шептались, вспоминали Ванятку: как у него первый зубик прорезался, как он на Марфину грудь тыкал — дайте это, а на мамину ручками махал — не хочу. Как он всегда бочком катался, даже у своей лошадки стремена оборвал и вообще любил вторым на Васяткину лошадку залезать… Они вспоминали и плакали. Короткая жизнь человека, оборвавшаяся, продолжения не имеющая, все-таки накопила события. Ванятка ведь был: ел, спал, смеялся, проказничал — жил, хотя и недолго.
* * *
Степану решительно не понравилась идея отправить Петра с семейством в Омск. С какой стати? У Петра известно что с головой… то есть неизвестно, но в родных стенах за ним есть пригляд. Марфа — женщина деревенская от корней волос до кончиков ногтей. Бросить ее в город — все равно что рыбу заставить жить на суше. Кому и с чего вдруг понадобились эти перемены?
— Нам! — сказал отец.
— Кому «нам»? — гневался Степан. — Мать! Анфиса Ивановна!
Анфиса отвернулась, давая понять, что в споре участвовать не собирается.
— Обсуждению не подлежит, — отрезал Еремей.
— Прям-таки? — упорствовал Степан. — Голосование прошло? А кто в нем участвовал? Протокол подписали? Никуда они не поедут!
— Я сказал — поедут! — гаркнул Еремей и ударил кулаком по столу.
Красный, взбешенный, каким его редко видели, он заставил сына оторопеть.
— Есть многое на свете, друг Горацио… — доктор, минуту назад опрокинувший не первую рюмку, икнул, — что и не снилось нашим мудрецам. Шекспир, Степа, «Гамлет». Ты, Степан, не Гамлет, не принц датский, а кто тут мудрец — известно… то есть мудрица… есть такое слово? Радуйся, что у нее, — Василий Кузьмич покрутил возле виска пальцем, — часовой механизм завелся, затикало…
— Мы поедем, Степа, так лучше, — подала голос Марфа.
Она посмотрела на Степана с такой любовью и благодарностью, что он растерялся.
— Петька, ты чего молчишь? — обратился к брату Степан.
— Гы-гы-гы, — дурашливо и привычно ответил Петр. То ли не понимал о чем речь, то ли, как всегда, прятался в раковинку.
— Раз пошло такое заседание, — продолжил злой Степан, — то в повестку дня вносится еще один вопрос. Вернее, сообщение. Мы с Прасковьей и с сыновьями… с сыном, — болезненно дернув головой, поправился он, — отделяемся. После святок съезжаем. Я организую коммуну, сейчас в окружкоме вопрос решается, не отпускают с руководящей должности, считают… Не важно! Я для себя все решил! Мать? — повернулся он к Анфисе, ожидая протестов, угроз и уговоров.
— Еда стынет, — сказала Анфиса. — Доктора унесите, опять за столом уснул.
Часть вторая
1928–1929 годы
Вот приехал Сталин
Когда Степан решил уйти из председателей сельсовета и возглавить сельскохозяйственную коммуну, в окружном комитете партии его никто не понял. Степан был на хорошем счету, все еще помнили, как трепетно к нему относился Вадим Моисеевич — каторжанин, глубокоуважаемый большевик. Преданных кадров не хватало катастрофически, разумный служебный путь был из низов — в руководители, то есть вверх по лестнице. А Медведев вздумал вниз шагать. Он держался твердо: «Я решил! Принял решение! Я к нему долго готовился и обдумывал». Не силком же удерживать упрямого сибиряка в руководителях? Ему даже предлагали направление в партийную школу в Москву. Мол, закончишь — перед тобой большие перспективы в государственном масштабе откроются. Отказался. В одном из разговоров обронил аргумент: «Хочу личным примером доказать преимущества социализма в сельском хозяйстве».
Это «личным примером» к нему приклеилось. Уже через год, когда коммуна «Светлый путь» показала замечательные результаты хозяйствования, на всех партактивах и конференциях, на заседаниях и пленумах, на совещаниях и в газетных статьях мелькало: «Степан Медведев личным примером…»
А в стране по-прежнему была бескормица. Так про животных говорят — «бескормица», когда скотину нечем кормить. Но многие советские семьи питались хуже скота. За десять лет существования советская власть так и не сумела накормить свой народ. Партией и правительством был взят курс на индустриализацию страны, в города хлынула молодежь из сел и деревень, и всех их нужно было кормить. Однако и те хозяева, что остались на земле, были способны завалить страну хлебом, молоком и мясом.