— В ризницу отнесите, — махнул рукой батюшка, и кадык на шее у него дернулся, как дергается у человека, давно голодающего, при виде еды или даже только при мыслях о ней. — И вот еще что, Анфиса! Скажи мужу — пусть придет крышу починить, давно протекает, не сегодня-завтра обвалится. Зачтется ему богоугодный труд.
— Скажу, — кивнула Анфиса, вовсе не собираясь держать обещание. Она кивнула, прощаясь, но вдруг подняла голову и тихо призналась: — Грешные мысли одолели, батюшка…
Отец Серафим спешил — не иначе как торопился порадовать семью Анфисиными дарами. Без грешных мыслей в последнее время не жилось никому. Но батюшка все-таки проговорил, оттарабанил слова, которые точно описывали состояние Анфисы и запали ей в душу:
— Святые подвижники, наблюдавшие за постепенным развитием греха, указывают на несколько моментов его перехода от мыслей к делу. Вначале бывает прилог — зарождение в душе против воли греховных помыслов и чувств. Прилог еще не грех, искушению подвергались и великие подвижники, должны были бороться с ним. Вторая ступень развития греха — внимание, то бишь установление внутреннего ока на греховном помысле, беседы с ним, рассматривание его, любование им…
«Точно как у меня», — подумала Анфиса.
— Третья ступень греха, — продолжал отец Серафим, — услаждение, когда к предмету греха вслед за умом прикрепляется сердце. Желание греха рождается в душе вместе с согласием, от которого только шажок до решимости. Желающий изрек свое согласие на грех, но еще ничего не придумал и не предпринял для достижения страшной цели. У решившегося уже все осмотрено и учтено.
«Я осмотрела и все учла, — подумала Анфиса, — я готова к греху».
Она поклонилась, поблагодарила батюшку и пошла к выходу.
Выражаясь словами доктора, Анфисе поставили верный диагноз, но не предложили лечения.
Ее продуло, когда в церковь ездила, или застудилась, сидя на лавочке у дома. Три дня Анфису лихорадило, она плавилась в жару и одновременно тряслась от холода. При этом споры внутренние не утихали, напротив, становились все ожесточеннее, окончательно подавив ее волю. Она не могла сказать, снилось ей это, в бреду привиделось или на самом деле было. Игнорируя запреты доктора, велела баню затопить. Не помогла баня, только хуже стало, едва доплелась до дома.
Марфа собиралась сына кормить.
Анфиса плеснула в миску из бутылочки с отравой…
Утром всех разбудил истошный крик Прасковьи. Марфа, Петр, Еремей, Нюраня, доктор выскочили в горницу. Там металась Прасковья с безжизненным телом Ванятки на руках. В том, что ребенок мертв, сомнений не было. Он походил на неправильную фарфоровую куклу бледно-синюшного цвета, с искаженным лицом, с искривленными, каменно застывшими ручками.
— Парася! Да что же?.. — Степан, сам трясущийся, захватил жену в объятия. — Да как же? Нет, не верю! Доктор?..
Василий Кузьмич помотал головой: ничего не сделаешь.
Анфиса добрела до двери и встала в проеме. Ночью у нее случился кризис, температура упала, вызвав сильное потение. В мокрой сорочке, с влажными, распущенными, наполовину седыми волосами, которые не убрала после бани, она походила на ведьму, выбравшуюся из болота.
— Не того убила, — сказала ведьма. — Хотела выродка извести, а убила своего внука.
— Что ты несешь, Анфиса?! — воскликнул Еремей.
— Она бредит. У нее жар! — Доктор закашлялся. — Не… не… не слушайте ее!
— Мама? — Степан разжал руки и протянул их к матери, точно просил у нее помощи, поддержки, избавления от кошмара.
— Я, сыночек, — покивала ведьма, — я дитятку твоего убила…
Она и потом все время твердила: «Я дитятку убила. Я внука погубила. Прилог, внимание, услаждение, желание… Я согрешила! Но и она, стерва! Вместо своего выродка моего внучика накормила… Но главная — я, я, я…»
Прасковья, потеряв опору, сползла на пол. Она ничего не видела и не слышала. Она вдруг стала раскачиваться над мертвым сыном и страшно, зверино, утробно, нечеловечески выть. Не причитала, не кляла судьбу — ни одного внятного слова, только вой.
Степан однажды видел волчицу, прибежавшую к логову, в котором рысь похозяйничала. Рысь, наверное, унесла в зубах добычи, сколько смогла, остальных задушенных кутят бросила перед норой. Волчица, задрав голову, выла… Так же, как сейчас Парася, — с отчаянием безысходности.
Ему и самому хотелось кричать в голос, чтобы ослабить путы колючей проволоки, которая стянула сердце. Степан оглянулся, вдруг вскочил и принялся остервенело рушить Ваняткину лошадку: ломать руками, бить ногами.
Упал и забился в конвульсиях Петр, до этого беззвучно гыгыкавший.
— Марфа, Еремей! — командовал доктор. — Держите ему ноги, навалитесь. Нюра, быстро — палку, ложку, что угодно, надо язык освободить, иначе он его изжует!
Анфиса перестала якать и загоготала. Не так, как Петр, а утробно и страшно. Она перекрикивала вой Параси, ругательства Степана, на щепы топтавшего лошадку. Непривычное к громкому смеху, горло Анфисы извергало уродливые лающее звуки, из глаз текли ручьи. Это были слезы не горя, а какого-то дьявольского удовольствия. Точно нечисть корчилась от хохота. Ведьма сотворила зло и теперь ликует. Но ведьма помнит, что когда-то, до того как ее заколдовали, она была честной женщиной, христианкой. Теперь же всё — прах. Прошлое, нынешнее, горе и счастье, отчаяние и скорби — всё прах. И над ним можно только смеяться, если не подохла в эту минуту.
Изнемогая от хохота, Анфиса вернулась в комнату, свалилась на постель и через минуту заснула.
— Мама с ума сошла, — заплакала Нюраня.
Бог не был милостив к Анфисе — с ума она не сошла. И наложить на себя руки после содеянного было бы слишком легким выходом. Ей суждено было доживать, придавленной крестом чудовищного греха детоубийства.
После похорон Ванятки, опасаясь возвращения морока борений черного и белого, Анфиса сказала мужу:
— Увези их. Не совладаю с собой, убью твоего выродка.
— И Петра увезти? — спросил муж покорно.
— Да. Он этого… за сына считает… очень привязался, да и без Марфы не сможет. Увези!
— Когда?
— После поминок на сороковины. В Омск, барышник на ладан дышит, но еще живой, я ему письмо напишу, пристроит их, чтоб с жильем и работой. Вот, Ерема, к чему мы пришли!
— Сами шагали, никто нас на аркане не тянул.
Степан верил и не верил в то, что мать — убийца. Ему очень помогла сохранить к матери остатки теплоты Прасковья, которая, кое-как придя в себя, решительно отвергала любые домыслы о злодеянии свекрови.
Прасковья, еще очень слабая, с израненным сердцем, качающаяся от горя, и Марфе-сестричке заявила твердо:
— Не верь! Не верь в грех того, кого любишь.