Усмехались и лукавые очи чертушки-деверя, когда ему изредка приходилось видаться с невесткою, но Прасковья держалась так степенно, что волей-неволею вынуждала к тому же и Петра. А его все вокруг так и так считали шутом гороховым, ну и мало ли чему он там усмехается…
Что Петр проболтается, Прасковья не тревожилась. Первое дело — ему и не поверит никто. Второе — такая болтовня погубит прежде всего его! А третье — у нее скоро появился новый повод для тревоги.
Иван Алексеевич молодую жену крепко полюбил, ласкал ее, не жалел подарочков. Хоть жили царь с царицею в разных покоях, все же муж частенько посылал за Прасковьей спальника, который являлся с поклоном и сообщал:
— Его царское величество велит тебе, матушка-царица, быть к себе спать.
Прасковья шла — сначала с радостным ожиданием, с надеждою, однако вскоре проблески этой надежды случались все реже, являлась она к мужу грустная, восходила к нему на ложе без радости, укладывалась рядом печальная, обреченно принимала нежные (и вправду нежные, братские!), хоть и несколько слюнявые поцелуи супруга, а уже спустя несколько мгновений привычно внимала переливам его храпа. И всё. Вот и вся любовь, коя была меж ними… Увы, каждая ночь с Иваном была совершенным подобием первой брачной ночи — за тем, конечно, исключением, что больше никто не нарушал этого унылого супружеского уединения. Оно бы и ладно, да вот беда: Прасковья не чреватела. Хотя и странно было бы, случись иначе! Ведь очреватеть ей было решительно не с чего. Вернее, не от кого…
Что и говорить, некоторые счастливицы беременеют с первого же раза. Однако, видать, ангел-хранитель Прасковьин решил, что хорошенького помаленьку. Спасла свою честь — и ладно! И молодая царица, слушая порою долетавшие до нее шепотки — муж-де ее распочал, да не наполнил, — со скрытой укоризною поглядывала на деверя: что ж ты, «обычный друг», таково оплошал? Чего ж ты меня распочал, да не наполнил? И как мне теперь быть?
Впрочем, с Петром она виделась до крайности редко, а то, может статься, он и довел бы начатое до конца…
Вот кто был недоволен тем, что Прасковья уж который год ходит порожняя, так это правительница Софья. И своего недовольства она не скрывала. Являлась в кремлевский терем, где жили молодые, да придирчиво выспрашивала, каковы обстоят дела между мужем и женою… Причем в ее расспросах чувствовала Прасковья немалый опыт, коего у нее, к примеру, не было. А у Софьи-то, у как бы девицы, откуда он взялся? Видать, правду бают люди про Федьку Шакловитого да князя Василья Голицына! Прасковья сначала отмалчивалась или отделывалась недомолвками, а потом однажды раз осерчала да и брякнула: муж-де ей достался не справный — и как единственный раз долг свой супружеский исполнил, то больше никаких ни стараний, ни усилий, ни желания к тому не прилагал.
Софья нахмурилась. Пару раз зыркнула исподлобья на невестку, дрогнула губами, словно хотела что-то сказать, но так и не изрекла ни слова. И ушла, пожимая полными, тяжелыми плечами. А Прасковья… А что Прасковья? Она вернулась к прежней жизни.
Не сказать, что жизнь эта была особенно весела или разнообразна. Царица занималась только своим женским делом: пересматривала полотна, скатерти и другие вещи, доставляемые из ее слобод, которые работали на дворец; следила за рукодельными работами своих мастериц в светлицах, где шили покровы и воздухи
[11]
для церкви, облачение церковное и светское — даже куклы для царских деточек! Сама Прасковья тоже любила вышивать, особенно золотом, и с удовольствием украшала платье себе и супругу-царю: ожерелья, воротники, сорочки…
Кроме шитья, она принимала родственников и именитых боярынь, у которых были просьбы до царицы. Иногда принимала и крестьянок из своих дворцовых вотчин. Впрочем, все дела решал особый приказный чин, он же разбирал и ссоры меж дворовыми служителями, чинил меж ними суд и расправу.
Да Прасковье и не слишком-то интересны были эти дрязги. Куда больше ей нравилось творить милостыню и молитву, призревать нищих и сирот, юродивых и калек. В подклетях ее дворца жили богомолицы — старухи, вдовы, девицы, которые ходили в унылых, темных платьях, то и дело осеняя себя крестным знамением и опасливо шарахаясь от других обитателей царевнина дворца, облаченных, напротив, в одежды яркие, нелепые. Это были шуты и шутихи, карлики и карлицы, арапы и арапки, калмыки и калмычки, которыми Прасковья забавлялась, как маленькая девочка со своими куклами. А еще она забавлялась птицами: заморскими попугаями да канарейками и пойманными в родимых лесах щеглами, соловками, перепелами. Дворец с утра до вечера оглашался то птичьим заливистым свистом, то хохотом и гомоном шутов и шутих, то баснями да рассказами сказительниц — пришлых и своих, дворцовых… Но Боже ж ты мой, чего бы, кажется, только не дала царица Прасковья, чтобы ко всему этому разноголосью примешался еще и хор детских голосов! Ну, хотя бы один-единственный голосишко…
Увы.
Порою снилось Прасковье, будто кто-то входит в ее опочивальню — другой, не муж… Ой, грех, грех!.. Но и не чертушка являлся ей в жарких снах. Какой-то другой, юный, худощавый… Обнимая его, она чувствовала горячее, стройное, тонкокостное тело, которое тонуло в изобилии Прасковьиных телес и причиняло ей такое счастье, такое наслаждение, какого она никогда в жизни не испытывала наяву. После таких снов что-то с нею делалось. Живот твердел, регулы прекращались, с души воротило от запаха жареного, хотелось только квашеной капусты да яблок моченых. И Прасковья с упоением предавалась самообману, от души полагая себя беременной. От кого? Да мало ли! Ветром надуло. А то, может статься, подсуетился-таки, вспомнив свою подопечную, ангел-хранитель? Но сладкий морок очень скоро развеивался, и она вновь окуналась в беспросветную обыденность, глушила ею подспудную тоску-печаль и все чаще плакала украдкой: плакала, что суждено ей избыть жизнь пустоцветом…
Но вот однажды пришла к Прасковье с Иваном, как часто водилось, правительница Софья и стала расспрашивать, доволен ли царь своими слугами. Иванушка-свет по добросердечию своему отродясь был всем доволен. Про таких говорят: плюнь ему в глаза, скажет — Божья роса. Прасковья же была не в ладном настроении и буркнула: Ивановы-де спальники, коих он за женою посылает, почтения ей должного не оказывают, глаз не потупляют, взгляды кидают непочтительные…
Софья покачала головой и сказала:
— Я словно знала сие! Вот тебе, Иванушка-брат, новый спальник, Василий Юшков. Не гляди, что молод, — дело знает исправно, приветлив да очестлив
[12]
, сметлив да пригож.
Вошел невысокий, худощавый юноша, еще почти отрок, поклонился в пояс правительнице, потом царю с царицею. Иван Алексеевич приветливо улыбался, кивал юноше. Прасковья же сидела, словно аршин проглотив.
Не налгала правительница Софья: пригож оказался новый спальник! Лицо чистое, глаза светлые, взгляд прямой, губы вишневые, брови соболиные, на подбородке… сердце Прасковьи на мгновение приостановилось, а потом ворохнулось воровато, заполошно: на подбородке ямочка, словно след от поцелуя… И почему кажется, будто царица его уже где-то видела, сего младого юношу? Где могла? Никаких Юшковых она не знает, не ведает. Ну, слышала, есть такая фамилия, вроде бы ордынские выходцы, однако никаких доблестей-почестей за ними не водилось.