Когда ты уходил навсегда, вытесывал и вкапывал в землю
столб, сам себя вязал путами под ошеломленными взглядами одиннадцати и одного
верных – о чем ты думал?
О тех одиннадцати, что не пошли с тобой в Рим?
Об одном, кто сказал: «Не Бога я вижу перед собой, а нового
цезаря»?
О том, что нет и не будет Рая, а только ледяные адские
равнины – где час за часом копятся богатства земного мира? Холодные и
безжизненные берега короткой человеческой жизни, над которой властен не дух, а
плоть.
О том, что однажды ты расслышал голос, но не понял того, что
было сказано?
– Ильмар…
Темно.
Я открыл глаза, но было темно. Солнце успело сесть. Внизу
горели походные костры и выкрики караульных, окруживших холм, резали тишину.
– Маркус?
– Что с тобой? – спросил мальчик. – Ильмар… не надо стеречь,
ночью они не рискнут подниматься. Ильмар, отойди от обрыва!
Он и впрямь боялся за меня. Он и для меня хотел счастья, не
ведая, что думает лишь о радости.
– Мы решили лечь спать, – косясь мне под ноги, сказал
Маркус. – Все решится утром. Все будет хорошо, Ильмар!
Я отошел от края.
– Ильмар, ты… что-то хочешь сказать?
В его глазах был вопрос, и затаенная боль, и надежда
услышать ответ. Он был лишь маленьким мальчиком, решившим взять на себя
тысячелетний груз.
Чего я хочу?
Для принца Маркуса, бросившего свой родной дом?
Для Хелен, идущей наперекор судьбе?
Для Антуана, Йенса, Жерара, Авром-Бера, для всех вас?
Разве могу я спросить, чего вы хотите для себя?
Радости или счастья?
– Ты прав, – сказал я. – Нам всем надо отдохнуть. Это был
трудный день.
Эпилог
в котором я выхожу к морю, но не знаю, где найду
свой берег
Я проснулся, едва на востоке разгорелась бледно-оранжевая
полоска зари.
Из нашего убежища не было видно сошедшихся армий.
Я помнил эти армии: стройные когорты Серых Жилетов, гордых и
самовлюбленных, свято хранящих древнюю родовую честь, закованных в крепчайшую
серую броню; молчаливый строй рослых руссийских гренадеров, не знающих даже
происхождения своего, с младенчества выращенных в казармах, вооруженных
пулевиками со страшными метровыми штыками.
Столь разные внешне, столь единые по сути.
И шум пробуждающихся солдат не был слышен.
Я помнил эти звуки: слабый визг затачиваемых мечей, железный
лязг затворов пулевиков, обиженное ржание голодных лошадей – их не кормят перед
боем, грязные шутки нижних чинов, переклички младших командиров, свист плетей –
полезно наказать несколько смутьянов перед схваткой, уверенная поступь
командующих. Единые для любой армии звуки.
Я на четвереньках выполз из разрушенного храма. Как мог
тихо, чтобы никого не разбудить. И встал, лишь оказавшись под открытым небом.
Я не стал смотреть вниз, я не стал слушать стон железа и
людской вой. Я посмотрел в небо – чистое зимнее небо Иудеи.
Небо ждало. Терпеливо, как умеет ждать только небо. Как оно
ждало уже две тысячи лет.
– Господи, – прошептал я. Не взмолился – я не хотел
молиться. Не попросил – я разучился просить. Просто сказал. – Господи, мы в
твоей власти. Мы все виновны. Но ведь ты не слепая сила, ведь ты не беспомощная
слабость. Ты не царь, ты отец наш… ведь так? Так?
Небо молчало. Так, как умеет молчать только небо. Как молчит
оно уже две тысячи лет.
– Да, – сказал я. – Всё в нас, и мы виноваты сами. Сегодня
прольется кровь, и Маркус скажет Изначальное Слово. И Маркус воцарится на
троне, и будет нести добро… Господи, ведь мы ошибемся снова?
Небо светлело. Так, как умеет светлеть лишь небо в час
рассвета. Как светлеет оно изо дня в день, вот уже две тысячи лет.
– Господи! – взмолился я, не желая молиться. – Господи! –
попросил я, не умея просить. – Позволь нам стать лучше! Помоги нам! Господь…
либо мы дети твои, либо пасынки. Ты же видишь, мы тонем в крови и злобе!
Пожалей нас – или погуби! Господи, не только сына твоего мы убили, все мы –
твои дети. Тысячи лет мы убиваем друг друга, и все мы твои дети! Почему же ты
молчишь, Господь? Мы словно птицы в клетке, что бьются о прутья, калеча себя и
друг друга. Господи, или отвернись навсегда, или посмотри на нас!
Я не заметил, как голос мой перешел на крик. Стоял, вскинув
руки к небу – то ли тянулся к нему, то ли грозил, то ли просто призывал.
– Посмотри, отец! – закричал я. – Не смей больше
отворачиваться!
Я зажмурился, давя слезы. И упал на колени, не зная уже, что
говорю и на что надеюсь.
Небо плакало. Беззвучно, так, как умеет плакать лишь небо.
Тысячи лет подряд.
Я поднес ладони к лицу. Все-таки я заплакал. Тяжелая капля
дрожала на ладони.
Я коснулся ее губами.
Солоно. Будто вода Мертвого моря. Солонее всех слез мира.
И я забылся, потерял сознание. Стыдно и позорно, будто
благородная девица, впервые увидевшая кровь.
И я упал – в холод и тьму.
В кромешную тьму, где прикрученный к столбу человек смотрел
в небо.
Все было словно наяву, я даже ощутил босыми ступнями
холодный песок под ногами. Холодный железный песок.
Человек на столбе опустил голову, посмотрел на меня.
– Скажи… – прошептал я. Первый раз я заговорил во сне!
Но он молчал. Просто смотрел на меня – живыми глазами на
покрытом льдом лице. Глазами, полными боли и надежды.
И я протянул руку, разрывая веревку, державшую Искупителя.
Веревку, завязанную им самим, слишком поздно понявшим свою ошибку.
Не сумевшим вовремя понять, что за Слово было ему дано.
Я очнулся и понял, что лежу, уткнувшись лицом в песок. Во
рту было сухо и солоно, глаза болели, кожа покрылась мурашками.
Господи… как стыдно.
Впасть в экзальтацию, потерять сознание…
Я встал и посмотрел в небо.
Небо смотрело на меня.
Осторожно и тихо, чтобы никого не разбудить, я вошел обратно
в храм.
Все спали. Никого из них не пробудил мой крик.
Тихо, по-детски, пробормотал что-то Маркус. Мальчик,
решившийся взять на себя груз Искупителя.