– Сестра, – прошептал я, цепляясь пальцами в трещину между
камнями. – Помоги, дай знак!
Нет, камень под моими руками не рассыпался и не повернулся,
тайную дверь открывая. Но сверху, из коридора, послышался легкий шум, и долетел
робкий отблеск света.
Я застыл. Если это не знак – так что же тогда знак?
Главное – понять бы, что Сестра мне сказать хочет…
Над решеткой совсем уж посветлело, и в дрожащем свете факела
я увидел своего надсмотрщика. То, что я не спал, его явно огорчило.
– Эй, святой брат! – крикнул я. – Мне надо поговорить с
Пасынком Божьим!
Пожалуй, с тем же успехом я мог просить самого Господа
позвать. Надсмотрщик, не дрогнув ни единым мускулом на лице, достал из плетеной
корзины какую-то снедь и стал пропихивать через решетку.
– Я хочу важную вещь Юлию сказать! – вкладывая в голос всю
убежденность, произнес я. – Тебе же плохо будет, если весть запоздает!
Никакой реакции. Да и неудивительно – кто из узников, здесь
сидящих, подобных глупостей не кричал? И богатства сулил, и тайны обещал
открыть, и на влиятельных покровителей ссылался…
На пол мягко упала картофелина. Потом – большое зеленое
яблоко. Из-за спины надсмотрщика показалась голова его сынка – он проводил
яблоко жадным взглядом. Явно не одобрял папашу, переводящего вкусные вещи на
всяких заключенных…
– Ну как знаешь, – вдруг сказал я. Идея в голову пришла
глупая, но когда никакой другой нет… – Выпала же мне беда… сторожа-дегенераты.
Сквозь решетку упал кусок селедки.
– Что, приучаешь своего ублюдка узников кормить? – ехидно
спросил я. – Это дело. Пускай прислуживать учится. Вы оба такие же арестанты,
как я. Только у вас камера побольше. Зато работать приходится.
Пацан злобно уставился на меня. Надзиратель негромко сказал,
склонившись к нему:
– Каждый узник поначалу склонен оскорблять нас. Особенно в
первый месяц своего заключения, и к исходу первого и третьего года. В
промежутках узник обращается с жалобами и мольбами, а подлинное смирение
следует лишь на четвертый год…
– Учи, учи, – поддакнул я. – Да приглядывай, чтобы он у тебя
с тарелки еду не крал. Что-то вас плоховато кормят, хуже чем нас, душегубов!
– Подлинный аскет, – рука надзирателя извлекла из корзины
кусок хлеба и стала пропихивать сквозь решетку, – нечувствителен к насмешкам.
Ибо насмешки порождены неудовлетворенным желанием, а мы свои желания
ограничиваем из любви к Господу… Повтори.
– Ибо насмешки рождены… порождены неудовлетворенным
желанием… – буравя меня взглядом, прогнусавил мальчишка, – а мы свои
ограничиваем…
– Из любви к Господу! – строго добавил надзиратель,
отвешивая сыну легкую оплеуху.
– Из любви к Господу! – От обиды у пацана даже голос стал
звонким, детским.
– То-то смотрю, лет десять назад ты не только Господа
возлюбил, – высказал я надсмотрщику. – Как это у тебя получилось, страдалец?
Какая женщина тебя в постели согрела, крыса подземная? Небось шлюха была
дешевая…
Опасное дело – злить своего тюремщика. Уж тем более так
злить! Но надсмотрщик и тут не отреагировал, лишь челюсти сжал, да движения
стали резкими.
Впрочем, не на него мои оскорбления рассчитаны…
– Душегуб! – злобно крикнул мальчишка. – Моя мать достойная
женщина! Моя мать в монастыре живет!
Я захохотал.
– Так ты не от простой шлюхи дитё прижил, а от монашки?
Молодец, молодец!
От порывистого движения надсмотрщика хлеб разломился и
крошками просыпался вниз. Монах молча сгреб глупого отпрыска и потащил прочь.
Прекрасно!
– Теперь буду знать, куда проштрафившихся монахов да их
ублюдков ссылают! – радостно крикнул я вслед. – Аскет! А правда, что невесты
Искупителя в постели особенно сладкие и страстные? Расскажи, как она тебя
ласкала?
Грохот закрываемой двери – бежали они по коридору, что ли?
Подобрав яблоко, я вернулся на свое опилочное ложе.
Усмехнулся, подбрасывая в руке твердый, тяжелый плод.
Вкусное, наверное.
От греха подальше я закопал яблоко в труху и улегся спать с
чувством полного удовлетворения. Словно праведник, утешивший в два раза больше
вдов и сироток, чем обычно.
Прошло два дня – если меня и впрямь кормили раз в сутки.
Порции уже не казались мне такими щедрыми, как раньше, хотя надо отдать должное
– надзиратель рацион не уменьшил. Суровый человек, твердый, даром, что глаза у
него неживые. К сожалению, приходил он теперь без сына, и насмешки приходилось
отпускать лишь в его адрес. Я интересовался, как он замаливал свой грех, не оскопился
ли после проступка, и вообще, произнес больше гадостей, чем за всю прошедшую
жизнь. Но надзирателя, похоже, пронять было ничем невозможно. Он не отвечал,
без лишней суеты пропихивал еду и уходил, оставляя меня во тьме.
На третий день мне повезло.
Я задремал и проснулся от того, что рядом с моим роскошным
ложем что-то шлепнулось. Поднял голову и встретил ненавидящий взгляд сына
надсмотрщика.
Все-таки выдрессировал его монах! Пацан не попытался лишить
меня пайка, он лишь кинул в меня картошкой.
– А, байстрюк… – поприветствовал я его, садясь на опилках. –
Что, ты даже кидаться не умеешь?
Следующая картофелина упала ближе. Я лениво пнул ее ногой и
сказал:
– Ты, видать, руками привык всякие гадости делать, вот и
отсыхают с молодости…
Пацан молчал, тщетно пытаясь придать лицу такую же
твердость, как у отца. Потом достал кусок соленой селедки – как же она мне
надоела! Смачно плюнул на него и бросил через решетку.
– Водичка есть, отмою, – сообщил я с улыбкой. – Ублюдок
клешерукий.
Удачное оказалось словцо! Обидное.
Пацан достал третью картофелину, которой вроде как и не
положено было быть в пайке. Попытался примериться сквозь узкие дырки решетки. Я
захохотал.
И тогда мальчишка достал связку ключей, злорадно улыбнулся и
стал отпирать замок.
У меня чуть челюсть не отвисла от удивления. Я-то надеялся,
что за полгода, за год сумею его в неистовство привести. Но дети – они такие
чуткие, раньше повезло!
С неимоверным трудом пацан сдвинул тяжелую решетку до
половины. Я вскочил и испуганно кинулся в угол. Крикнул с надрывом:
– Эй! Эй, ты чего удумал, мерзавец!
Конечно, у пацана хватало ума, чтобы не пытаться лезть в
камеру. Он просто поднял рясу, спустил штаны и принялся мочиться, метясь в мою
сторону. Но напора явно не хватало.