— Если шалопаи залезли в витрину, ничего не попортив, то он скоро успокоится. Но как-то же они там укрепили эту голову с руками. Не дай бог, что-то повредили.
Рассказав о беседе в погребке и потолковав о студенческих проделках былых времен, Лабрюйер стал прощаться, но госпожа Морус предложила ему чашку чая с домашними пирожками. Она позвала к чаю своего старшего, Митю, он сразу не отозвался, и Лабрюйер заглянул в комнатку, где жили оба юных Моруса, Митя и Алеша. Младшенький был в гостях у соседа-однокашника, Старший заканчивал чертеж и не хотел от него отрываться.
Лабрюйер подошел к большой, во всю стену, карте Российской империи.
— Где бы тут могла быть Вологда? — спросил он.
— Вот тут, — показал гимназист.
— А Керчь?
— Здесь.
— Ого… Сколько ж между ними?
— Если по прямой — тысячи полторы верст, — подумав, сказал Митя.
Стало быть, где-то на этом пространстве обретается ныне старый мудрый причудник Самсон Стрельский… И антрепренер Кокшаров со своей подругой Терской, и вся компания артистов, с которыми Лабрюйер играл этим летом в ехидной оперетке «Прекрасная Елена»… и Валентиночка Селецкая — вместе со всеми…
Как то сложилась ее судьба? Может, встретила богатого поклонника? Может, даже позвал под венец?
Глядя на карту, Лабрюйер все яснее понимал, что никакой Валентиночки в его жизни не было. А что же было? А одиночество…
Он вернулся в гостиную, где на краю большого стола горничная приготовила чай на четыре персоны.
Гимназистка Сашенька сидела за тем же столом, но с другого конца, срисовывая картинку из книги. Лабрюйер посмотрел из любопытства — это был тяжеленный том Шиллера издательства Брокгауза и Ефрона, а на картинке — Орлеанская дева в доспехах.
Сходства с госпожой Красницкой, впрочем, не было — и на том спасибо.
— Скажите, барышня, в котором томе баллады Шиллера? — спросил Лабрюйер.
Сашенька встала и взяла из книжного шкафа нужный том. Затем помогла найти балладу о рыцаре Тогенбурге.
— Я тоже ее люблю, — призналась девушка и продекламировала вполголоса:
И душе его унылой
Счастье там одно:
Дожидаться, чтоб у милой
Стукнуло окно,
Чтоб прекрасная явилась,
Чтоб от вышины
В тихий дол лицом склонилась,
Ангел тишины…
— Дайте… — внезапно охрипнув, попросил Лабрюйер и закашлялся. — Дайте, пожалуйста, книгу…
Он принял в обе руки тяжелый том и, отойдя в сторонку, молча прочитал балладу.
Получилось вроде еще одной панихиды. Лицо Адамсона повисло перед глазами, голос его перекрывал стихотворные строчки:
— Я просто хочу ее видеть… я должен ее видеть… хочу ее видеть…
— Тварь, — ответил мертвому Адамсону Лабрюйер. — На каторгу…
Идти на свидание с Хорем и Росомахой было рано. Лабрюйер подумал — и, распрощавшись с Морусами, медленно пошел в фотографическое заведение.
Там он обнаружил Барсука.
— Садись, вместе подумаем, — предложил Барсук. — Вот давай рассуждать. По сведениям нашего агента, в Ригу приехали за планами будущих укреплений Магнусхольма шесть человек. «Щеголь» и «Атлет» — скорее всего, Красницкий и один из борцов. «Бычок»… Эта кличка говорит, что человек умом не блещет, зато силен, как бык. «Клара» и «Птичка» — Это Красницкая и Шварцвальд. Остается «Дюнуа». И то, что у нас даже предположений никаких нет, — дурной знак. Значит, мусью Дюнуа очень хорошо от нас прячется. Вывод?
— Значит, он в этой компании главный?
— Боюсь, что да. Мы можем хоть сегодня ночью взять Красницких, Шварцвальд и борцов. Невелика наука!.. А главного-то упустим…
— А время поджимает.
— Да, брат Леопард, время поджимает.
— Я телефонирую Линдеру. Может, уже удалось изловить того мерзавца, которому я руку порвал.
— Уж не в Кайзервальде ли он окопался?
Барсук пытался умозрительно вычислить, кто этот самый Дюнуа и где прячется.
— Вот будет штука, если я ему ручку повредил, — заметил Лабрюйер.
— Я очень удивлюсь, если это так. Хорь тоже об этом много думает — да разве от него правды добьешься? Пока все в голове не сложит одно к одному — молчит. А мне ведь обсудить охота…
Лабрюйер покачал головой.
Потом он надел старое пальто, оставил Барсука в фотографии и пошел к углу Парковой и Суворовской.
Суворовская получила свое гордое название отнюдь не в честь полководца. А в честь его внука, Александра Аркадьевича, бывшего в середине минувшего века рижским генерал-губернатором. Проходя мимо Верманского парка. Лабрюйер вспомнил — когда-то ведь там на открытой эстраде играл по вечерам оркестр, нанятый Суворовым за свои деньги, — чтобы поладить с рижанами. Какая-то музыкальная фраза образовалась в голове, пронеслась пестрой птахой — и истаяла, погасла. И он подумал, что уже очень давно не пел…
В юности пела душа. Потом, наверно, пело страстное желание, не получавшее иного выхода. Потом — за деньги… А теперь-то отчего пришло на ум запеть? Вот просто так, шагая по темной улице под облетающими липами, уже принадлежащими парку? Без повода — потому что радостных поводов в последние дни не было вовсе?..
Этого он не знал.
Глава двадцатая
Лабрюйер иногда бывал некстати пунктуален.
Сам он объяснял это долей немецкой крови. Ею же — свою неожиданную мрачность, случавшуюся тоже некстати, и необщительность. Вернее, та общительность, которую взращивали и возделывали в добропорядочных немецких семействах, была ему чужда, и он иногда успешно скрывал это, притворяясь своим в застолье, а иногда скрывать не желал.
Алкоголь позволял быть обычным веселым человеком. Удивительно еще, что сей соблазн удалось одолеть сравнительно легко.
Придя на нужный перекресток ровно в указанное время, Лабрюйер там никого не обнаружил и хмуро сказал сам себе: непорядок, да и можно ли ждать порядка от человека таких кровей? Не то чтобы Лабрюйер не любил чистокровных русских, — он отлично ладил со всеми, кто вел себя с ним по-человечески, да хоть с китайцами, но Хорь задирал нос, и тут уж всякое лыко шло в строку. Хорь был самой заурядной русской внешности, более того — какой-то деревенской внешности, и Лабрюйер, отдав должное его актерскому мастерству, все же был сильно недоволен тем, что не разгадал маскарада.
Прогуливаться по Парковой он не стал — мало ли кто там теперь бродит, мельтешить незачем. Торчать на углу тоже было незачем. Лабрюйер, не останавливаясь, миновал перекресток, прошел до улицы Паулуччи, перешел на другую сторону и вздохнул: парк на ночь запирался, а хорошо было бы посидеть на чугунной скамейке…