Моя тетка, сестра матери, кое-как заботилась обо мне в детстве. Она тоже не отличалась чувствительностью. Не доверяла мужчинам. Не доверяла вообще никому. Даже мне. И, честно говоря, нас с ней мало что связывало. Так же как и с матерью, которая почти ничего не значила в моей жизни.
Воспоминания, сохранившиеся у меня от детства, не назовешь ни плохими, ни хорошими. Думаю, будь жив мой отец, я бы с ним ладила и все сложилось бы совсем иначе. Про отца говорили: «Горячая голова!», и я долго не могла уразуметь, что это значит.
С пяти лет я начала ходить в школу Святой Анны, рядом с Маркизатами. Моя тетка жила в Верье-дю-Лак. Она работала на виллах богачей в самом Верье и в Таллуаре. Убирала там, готовила, ходила за покупками. В ранней молодости ей довелось служить в одном из отелей Анси, и она сохранила добрые отношения с хозяином. Он продолжал помогать ей деньгами, когда у нее возникали затруднения. Эта женщина умела устраиваться в жизни.
В школе Святой Анны я была первой ученицей в классе, и директриса посоветовала тетке записать меня в женский лицей для сдачи экзаменов на бакалавра. Я так хорошо успевала по французскому языку, что могла, по ее словам, «далеко пойти». Однако тетка не прислушалась к ее совету. Она отдала меня в монастырский пансион, что на дороге Гран-Борнан, в двадцати километрах от дома. Не то чтобы она решила приучить меня к дисциплине, просто ей хотелось отделаться от меня. Мне уже исполнилось двенадцать лет.
Моя мать никогда не предлагала мне жить у нее. Как и ее муж, мясник. В те редкие дни, когда я навещала их, меня поражал его суровый пронизывающий взгляд. Со временем я поняла, что так он смотрел не на меня одну, а на всех женщин. Этот тип считал, что женщина – сосуд зла, и, без сомнения, убедил в том же мою мать. Мне кажется, он предпочел бы, чтобы она была мужчиной.
Я так и не узнала настоящей семейной жизни. И, откровенно говоря, думаю, она не пришлась бы мне по вкусу. Я чувствовала себя слишком независимой для этого. И мне часто хотелось остаться совсем одной. Я бы не вынесла всех этих воскресных трапез в обществе братьев и сестер, кузенов и их мамаш, праздничных обедов по случаю первого причастия, именин или Рождества… Единственное, чего бы мне хотелось, так это жить вдвоем с отцом. Уж он-то наверняка отдал бы меня в лицей, чтобы я могла сдать свой «бак». Но отца не было в живых.
В пансионе дисциплина была еще строже, чем в школе Святой Анны. Я спала там в двух дортуарах – сперва для младших, потом для старших. Сестра-монахиня гасила лампы в девять часов, оставляя только ночники, источавшие слабый синеватый свет. Честно говоря, я предпочла бы лежать в темноте.
В четверть седьмого утра звенел будильник. Мы быстро мылись над длинными умывальниками, похожими на поилки для скота. Раздеваться строго запрещалось. Нужно было прятать свое тело и от чужих, и от собственных глаз как нечто постыдное. Я так и не уразумела почему, да, впрочем, и не старалась вникать в это.
После подъема и утреннего туалета мы шли в часовню. Затем в классы, где занимались в течение часа. Затем в столовую, завтракать. Кофе с молоком без сахара и сухой хлеб без масла. И снова в класс. В одиннадцать часов начиналась перемена. Потом опять уроки. Обед. Отдых. Уроки. Отдых и полдник – краюха хлеба и кусочек черного шоколада. Вечерние занятия. На ужин нам давали всего одно блюдо – поленту.
[5]
Никакого мяса. Снова в часовню. И спать. Назавтра все повторялось.
Каждый второй четверг мы ходили на прогулку в окрестности деревни. Или же сидели в рабочей комнате за шитьем и штопкой… Моей единственной связью с внешним миром был маленький транзистор, который я выпросила у тетки, но его приходилось прятать. Я слушала его по вечерам в дортуаре или после обеда, на перемене, спрятавшись в дальнем уголке двора.
Однажды в апреле – мне было уже пятнадцать лет – по радио объявили, что алжирские парашютисты готовятся высадить десант во Франции. Об этой угрозе говорили дня два или три. Я очень надеялась, что разразится гражданская война. Тогда взрослые перестанут давить на нас, и, может быть, в этой суматохе мне удастся сбежать. К сожалению, все обошлось, к вечеру воскресенья порядок был восстановлен.
У меня не осталось никаких воспоминаний о людях, с которыми я провела все эти годы в пансионе. Помню только, что уже с четырнадцати лет мне страстно хотелось изведать ВЕЛИКУЮ ЛЮБОВЬ. Но, увы, никто не заставил мое сердце биться чаще в те времена. Так они и канули в прошлое, окутанные туманом забвения, который поглотил все лица и мелкие события моей жизни. Иногда я даже спрашиваю себя, уж не привиделось ли мне все это во сне. В одном из тех снов, что часто посещают меня и где я снова и снова вижу себя в монастырском дортуаре в синеватом свете ночников.
* * *
Воскресными вечерами я ждала автобус, чтобы ехать назад, в пансион. Остановка находилась рядом с раскидистым платаном возле мэрии Верье-дю-Лак. Мне отчего-то помнятся только зимние или осенние вечера. Уже темнело. Я входила в автобус, где все места бывали заняты до самого Анси. Многие пассажиры ехали стоя, стиснутые в давке. Крестьяне после воскресного дня в городе. Солдаты из увольнения. Дети. Собаки. Я тоже стояла, обычно прямо за спиной шофера. Автобус трогался. Он ехал медленно. Внизу справа, не доезжая поворота, виднелась решетка виллы «Липы», где моя тетка работала одно лето у отдыхающих американцев. Потом, когда автобус выезжал на дорогу, ведущую к перевалу Блюффи, открывался вид на замок Ментон-Сен-Бернар; он возвышался на самой верхушке горы, словно сказочный дворец. Дальше мы проезжали мимо маленького кладбища деревушки Алекс. За ним шли памятники похороненным здесь героям плато Глиер.
[6]
Мне рассказывали, что мой отец тоже сражался на этом плато против бошей. Думаю, что и он был героем, хотя и не погиб на войне, а умер несколько лет спустя. Автобус тормозил на деревенской площади, откуда мне оставалось пройти еще несколько сот метров по дороге, ведущей к пансиону. Я ходила одна. Никто из моих товарок никогда не ездил на этом автобусе. Все они жили в окрестных деревушках. Кроме Сильви, с которой мы так и остались подругами. Она жила в Анси, а потом стала работать там же в префектуре, – но родители отвозили ее в пансион на машине.
Я шагала по этой дороге, и мне частенько хотелось убежать. Чего проще – развернуться, дождаться на площади автобуса, который в девять идет в Анси. И проделать весь путь в обратном направлении. В полдесятого я уже была бы там, на конечной остановке «Вокзальная площадь». Ну а дальше что? Конечно, если бы у меня были деньги… Да, будь у меня деньги, я не осталась бы в Анси. Сошла бы с автобуса, тут же взяла бы билет на Париж и дождалась ночного поезда. Но я еще не созрела для столь решительного шага, я боялась. И потому плелась в часовню вместе с остальными, отстаивать воскресную вечернюю мессу.
В классе моей соседкой по парте была белокурая девочка, отец которой работал аптекарем в Крюзейе. Мне кажется, она чувствовала себя в этом пансионе такой же несчастной, как и я. Иногда я давала ей свой транзистор. Мы часто болтали с ней во дворе, хотя разговоры с глазу на глаз были строго запрещены. Либо сиди одна, либо со всеми. Моросил дождь, нескончаемый ноябрьский дождь – предвестник пяти снежных месяцев, делавших мое заточение совсем уж невыносимым. Та девочка из Крюзейя стащила в родительской аптеке два тюбика снотворного, которое называлось «имменоктал». Один из них она дала мне. И объяснила, что, если надумаешь покончить с собой, нужно проглотить все таблетки разом. А лучше постоянно носить этот тюбик с собой. «Тогда, – сказала она мне, – ТЫ БУДЕШЬ ХОЗЯЙКОЙ СВОЕЙ ЖИЗНИ И СМЕРТИ. И никто уже не сможет осилить тебя. И ничто уже не будет иметь значение. И ты никому не обязана давать отчет. Ты свободна как ветер!» Она была права. С той минуты, как я стала носить с собой тюбик имменоктала, я почувствовала какую-то легкость и мне стало наплевать на дисциплину в пансионе и на все, что говорили нам монашки.