Если моя мать весь этот год оплакивала разлуку со своим горячо любимым братом, мой отец — да освежит Господь память о нем — и не думал следовать примеру своего шурина. Нельзя сказать, чтобы в Гранаде царило отчаяние. Весь год ходили довольно обнадеживающие слухи, которые чаще всего в дом приносила неутомимая Сара. «Всякий раз как Ряженая являлась в дом, я знала, что смогу сказать твоему отцу нечто вселяющее надежду, от чего он повеселеет и преисполнится воодушевления на ближайшие несколько дней. В конце концов он уже сам нетерпеливо ждал ее прихода и спрашивал, не звенел ли в его отсутствие „жольжоль“».
Однажды, только Сара переступила порог нашего дома, как стало ясно: у нее куча новостей. Даже не присев, она выпалила то, что узнала от одного кузена из Севильи: король Фердинанд тайно принял двух посланцев султана Египта и двух иерусалимских монахов, явившихся передать ему торжественное предупреждение хозяина Каира: если набеги на Гранаду не прекратятся, гнев мамлюкского султана будет ужасен! Говоря это, Сара истово жестикулировала.
Новость в несколько часов облетела город и обросла подробностями сверх меры, так что на следующий день от Альгамбры до Маврского холма и от Альбайсина до предместья Горшечников тот, кто смел усомниться в немедленном явлении несметных египетских полчищ, неминуемо вызывал у окружающих глубокое презрение и подозрение. Кое-кто даже уверял, что весь мусульманский флот стянут к берегам Ла Рабиты, на юге от Гранады, и что к египтянам присоединились турки и магрибцы. Последних скептически настроенных гранадцев вразумляли так: если эти толки не верны, как объяснить тот факт, что кастильцы уже несколько недель как прекратили свои набеги по всему королевству, а люди Боабдиля, прежде такого боязливого, совершают набег за набегом на территории, находящиеся под контролем христиан, причем совершенно безнаказанно? Неизъяснимое опьянение победой овладело городом, пребывающим в состоянии агонии.
Я был в то время грудным ребенком, несмышленышем, далеким от безумия, охватившего взрослых, и потому не мог принять участия в их ликовании. Гораздо позднее, возмужав и гордо нося имя Гранадца
[11]
, чтобы напоминать всем о замечательном городе, из которого я был изгнан, я не мог не предаваться раздумьям об ослеплении жителей моей родины, начиная с моих собственных родителей, которые смогли убедить себя в скором явлении спасительной армии в то время, как одни лишь смерть, поражение и позор стояли у порога.
* * *
Этот год стал для меня и одним из самых опасных во всей моей жизни. Не только из-за угрозы, нависшей над моим городом и моими близкими, но еще и потому, что любой потомок Адама в первый год жизни подвержен самым губительным болезням; многим так и не удается переступить этот порог и остается лишь безвременно сгинуть, не оставив по себе следа. Сколько великих правителей, вдохновенных поэтов, бесстрашных путешественников так и не смогли осуществить предначертанного им лишь оттого, что не преодолели этого первого трудного и чреватого гибелью рубежа. Сколько матерей не осмеливаются привязаться к своим младенцам, страшась потерять их.
Смерть держит жизнь нашу за два конца:
Старый не ближе к кончине юнца.
В Гранаде считалось, что самый опасный период в жизни младенца — тот, что следует за отнятием от груди, к концу первого года жизни. Многим детям, лишившимся материнского молока, не удается выжить, и потому вошло в обычай вешать им на шею амулет из яшмы и талисманы в кожаных мешочках, иногда содержащие таинственные надписи, предохраняющие от сглаза и болезней; один из талисманов, «волчий камень», по поверью, позволял даже приручать диких зверей, на головы которых его водружали. В те времена, когда не редкостью было повстречаться с разъяренными львами в окрестностях Феса, мне случалось сожалеть о том, что у меня под рукой нет этого камня, хотя и не думаю, что осмелился бы настолько приблизиться ко льву, чтобы положить талисман на его гриву.
Правоверные склонны считать эти обычаи не соответствующими установлениям веры, однако и их дети часто носят амулеты, ибо им редко удается переубедить жен или матерей не делать этого.
Да и сам я — к чему отрицать? — никогда не расставался с кусочком яшмы, который матушка купила у Сары накануне моего первого дня рождения и на котором начертаны каббалистические знаки, кои мне так и не довелось расшифровать. Не думаю, что этот амулет наделен какой-либо волшебной силой, но человек так уязвим перед лицом Судьбы, что ему не остается ничего иного, кроме как привязаться к предметам, облеченным в магическую оболочку.
Упрекнет ли меня однажды в моей слабости Господь, создавший меня таким?
ГОД АСТАГФИРУЛЛАХА
896 Хиджры (14 ноября 1490 — 3 ноября 1491)
Шейх Астагфируллах был узкоплеч, зато носил широченный тюрбан, а голос его был хриплым, как у всех проповедников; в этот год его жесткая, с красным отливом борода начала седеть, придав его угловатому лицу выражение неутолимого гнева, который станет его единственным багажом, когда пробьет час изгнания. Больше не будет он красить волосы и бороду хной — так решил он в минуту усталости, и горе тому, кто спросит у него почему: «Когда Создатель призовет тебя к себе и поинтересуется, чем ты занимался во время осады Гранады, осмелишься ли ты признаться ему, что украшал себя?»
По утрам в час утренней молитвы поднимался он на крышу своего дома, одну из самых высоких в городе, но не для того чтобы созвать верующих на молитву, как было долгие годы, а чтобы разглядеть вдали предмет своего праведного гнева.
— Смотрите, — взывал он к едва очнувшимся ото сна соседям, — там, по дороге в Лоху, возводится могила для вас, а вы спите и ждете, пока вас всех не перебьют! Ежели Господь позволит открыть вам глаза, чтобы вы прозрели, придите, взгляните на эти стены, что за один день вознеслись по воле Иблиса Лукавого!
Вытягивая руку с точеными пальцами в сторону запада, он указывал на крепостной вал Санта-Фе, который католические короли начали возводить весной и который к середине лета уже походил на стену вокруг города.
В этой стране, где мужчины давно уже обзавелись мерзкой привычкой ходить по улицам с непокрытой головой или с небрежно наброшенным на волосы платком, который в течение дня сползал им на плечи, грибообразный силуэт Астагфируллаха был узнаваем издали. Немногим горожанам было известно его настоящее имя. Поговаривали, будто собственная мать наделила его насмешливым прозвищем по причине диких криков, которые он издавал уже в младенчестве, всякий раз как перед ним возникало что-то или кто-то, вызывавшее в нем протест своей непотребностью. «Молю Господа о прощении! Астагфируллах!» — вопил он при одном упоминании о вине, убийстве или каком-либо предмете женской одежды.
Было время, его поддразнивали — кто беззлобно, а кто и всерьез. Мой отец признался мне, что задолго до моего рождения по пятницам, как раз перед началом торжественной пятничной молитвы, встречался с друзьями в книжной лавке неподалеку от Большой Мечети, и они заключали пари: сколько раз во время проповеди шейх произнесет свое любимое выражение. Цифры колебались от пятнадцати до семидесяти пяти, и на всем протяжении проповеди один из друзей старательно вел счет, перемигиваясь с остальными.