— Ты здесь, в безопасном месте, и дрожишь от страха?
Не успел я и рта раскрыть, как он приказал:
— Ни звука! Сосчитай до ста, а потом иди. Встретимся у меня.
Он ждал меня у дверей своего дома.
— Ну рассказывай, — набросился я на него.
Он задумался, а потом самым беззаботным тоном произнес:
— Я пришел, сделал вид, что ищу кого-то, обошел все помещения, и вышел вон.
— Ты раздевался?
— Нет.
— Видел что-нибудь?
— Много чего.
— Ну рассказывай, разрази тебя Господь!
Но он не произнес ни слова. Губы его оставались недвижны, на них не было даже улыбки. Но плутоватые глаза удовлетворенно лучились. Я весь извелся. Мне хотелось поколотить его.
— Хочешь, чтобы я молил тебя, припадая к твоим ногам?
Но Проныра оставался неколебим. Мой сарказм нисколько не подействовал на него.
— Не скажу тебе ничего, даже если станешь молить меня и простираться у моих ног. Я рисковал, а ты нет. Если хочешь знать, что происходит в бане, когда там женщины, в следующий раз пойдем вместе.
Я был уничтожен.
— Ты что, собираешься пойти еще раз?
Для него это было такой очевидной вещью, что он даже не счел нужным удостоить меня ответом.
На следующий день я снова был на своем месте напротив двери, и на этот раз засек, как он входил. Он оделся более тщательно: помимо черного необъятного платья, повязал голову белым платком, закрывавшим волосы, часть лба и щеки, а поверх него легкую прозрачную накидку. Настолько ладно все это на нем сидело, что я чуть было не обманулся в другой раз.
Когда он вышел, мне показалось, что он глубоко взволнован. Я стал расспрашивать его, но он наотрез отказался отвечать, несмотря на мои настойчивые приставания и даже возмущение. Вскоре все забылось и пошло по-прежнему. Харун сам напомнил мне об этом случае годы спустя словами, которые навсегда запали мне в душу.
К концу года из путешествия вернулся дядя. Как только весть об этом разнеслась по городу, фесские андалузцы хлынули в наш дом, чтобы послушать его рассказ и узнать, что ему удалось сделать. Он детально описал морское плавание, свою боязнь кораблекрушения и пиратов, то, каким показался ему Константинополь, султанский дворец, янычары, поведал о посещении различных стран Востока — Сирии, Ирака, Персии, Армении, Тартарии. Однако довольно быстро перешел к главному:
— Я повсюду встречал людей, убежденных в том, что недалек час, когда кастильцы будут разбиты, Андалузия снова станет мусульманской страной и каждый сможет вернуться домой, что Всевышний не оставит нас.
Дядя признался, что ему неведомо, когда и при каких обстоятельствах это произойдет, но мог свидетельствовать о непобедимой мощи турок, об ужасе, который испытывает каждый при виде их несметных полчищ. Он заверил всех в огромной заинтересованности турок в судьбе Гранады, в их воле очистить ее от неверных.
Я был необыкновенно воодушевлен его рассказами, как и все те, кто собрался его послушать. Когда вечером мы остались с ним одни, я стал допытываться:
— Как ты думаешь, когда мы вернемся?
— Вернемся? Куда? — непонимающе спросил он.
Я объяснил это его усталостью.
— В Гранаду! Ведь ты только что говорил об этом?
Он долго разглядывал меня, словно желал определить мой рост, а потом медленно произнес, четко выговаривая слова:
— Хасан, тебе идет двенадцатый год, и я не могу говорить с тобой иначе, как мужчина с мужчиной… — Он помедлил. — Слушай же хорошенько. Вот что я увидел на Востоке: персидский Софи готовится воевать с турками, тех же более всего занимает их конфликт с Венецией. Египет только что получил от кастильцев зерно в знак дружбы и союзничества. Такова реальность. Возможно, через несколько лет все и изменится, но сегодня никто из мусульманских правителей, с которыми я встречался, не показался мне озабоченным судьбой гранадцев, идет ли речь о нас — изгнанниках, или о несчастных иностранцах.
В моих глазах дядя, видимо, увидел больше удивления, чем разочарования.
— Ты спросишь, — продолжал он, — отчего же я солгал всем тем, кто пришел. Видишь ли, Хасан, все эти люди еще хранят ключи от своих гранадских домов, каждый день смотрят на них, заново переживают радости, испытанные там, вспоминают былые привычки, но главное — ту гордость, что была им присуща и которой им уж не обрести на чужбине. Смыслом их существования стало думать, что скоро благодаря кому-то из исламских правителей или Провидению они вновь обретут свой дом, родные камни, цвета, запахи, воду своего источника — причем нетронутыми, неизменными, такими, какими они представляются им в снах или мечтах. С этим они живут, с этим умрут, а вслед за ними и их сыновья. Возможно, кто-то должен заставить их взглянуть правде в глаза, объяснить, что для того чтобы подняться, сперва необходимо допустить, что ты повержен. Нужно, чтобы кто-то однажды сказал им правду. Мне недостает мужества.
ГОД РАЗЪЯРЕННЫХ ЛЬВОВ
906 Хиджры (28 июля 1500 — 16 июля 1501)
Моя сестра Мариам выросла вопреки моему желанию. Две долгие разлуки сделали свое дело: привели к отчуждению между нами. Мы не жили под одной крышей, играли в разные игры. Когда же виделись, за нашими словами ничего не стояло, а наши взгляды больше не вспыхивали от чего-то известного нам одним. Ей пришлось окликнуть меня однажды, чтобы я заново увидел ее и вспомнил о той девочке, которую любил и нещадно колотил когда-то.
Было начало лета, мы ехали оливковой рощей по дороге в Мекнес. Отец решил, что я должен сопровождать его и его семью в их поездке в глубь страны. Он продолжал искать участки земли, которые можно было бы взять внаем, поскольку хотел развернуть с помощью знакомых андалузских агрономов выращивание культур, которые не получили широкого распространения в Африке, и прежде всего — белой шелковицы, с помощью которой можно было бы выводить шелкопряда.
Он подробно поведал мне о грандиозной затее с одним из богатейших людей Феса. Слушая его, я подумал: он воспрял духом, преодолел усталость и уныние, настигшие его после потрясения, сперва от утраты родины, а затем одной за другой своих жен. Глаза его горели, он был полон планов, руки чесались приняться за дело.
В путь мы с отцом отправились на лошадях, а Мариам и Варда — на мулах, задававших скорость. В какой-то момент Варда приблизилась к Мохаммеду, а я дождался Мариам. Она слегка попридержала мула, и мы заметно отстали от взрослых.
— Хасан!
С тех пор как четыре часа назад мы выехали из Феса, сам я ни разу к ней не обратился. Я обернулся с таким видом, будто вопрошал: «Что-то не так с седлом?» Она отвела от лица легкую накидку цвета песка, и ее бледное личико осветилось грустной улыбкой.
— Правда, что твой дядя любит тебя словно собственного сына?