Однако страхи мои оказались смехотворными, и на смену им пришел стыд, к счастью, никто из моих товарищей о них не догадался. Скоро ты поймешь, Хасан, почему я рассказываю тебе об этой минуте слабости, о которой не догадывается никто из близких. Я хочу, чтоб ты знал, что на самом деле случилось в тот злополучный год в Гранаде; возможно, это удержит тебя от желания доверяться тем, кто держит в своих руках бразды правления. Сам я набрался много мудрости, лишь проникнув в сердца правителей и женщин.
Наша депутация вступила в Посольский зал, где на своем обычном месте в окружении двух вооруженных солдат и советников сидел Боабдиль. Для человека тридцати лет лицо его было изборождено чрезмерно глубокими морщинами, борода — совсем седой, а веки дряхлыми, перед ним стояла огромная, искусно отделанная медная жаровня, скрывавшая от взглядов большую часть его тела. Шел конец месяца мохаррама, что в тот год совпало с началом декабря по христианскому календарю, стояли такие холода, что на память невольно приходили нечестивые строки поэта Ибн Сара из Сантарема, посетившего Гранаду:
Северный ветер свистит над тобой —
Тотчас, гранадец, молитвы долой!
Пей и гуляй, не стесняйся, греши
И не пекись о спасенье души.
В ад попадешь без сомненья тогда —
Там и согреет пекло тебя!
Когда мы вошли, губы султана тронула благосклонная улыбка. Он жестом пригласил нас садиться, что мы и сделали, хотя я осмелился присесть лишь на самый кончик сиденья. Но до того, как начался разговор, к нашему великому удивлению, в зал вошло изрядное количество вельмож, военачальников, улемов, именитых горожан, среди которых находился и шейх Астагфируллах, и визирь ал-Мюлих, и доктор Абу-Хамр, всего человек под сто, многие из которых издавна избегали друг друга.
Боабдиль заговорил — медленно, тихо, что заставило присутствующих замолчать и податься вперед, затаив дыхание: „Во имя Господа, Благодетельного и Милостивейшего, я пожелал собрать здесь, во дворце Альгамбры, всех, у кого есть какое-то мнение относительно того затруднительного положения, в котором оказался по воле судьбы наш город. Обменяйтесь взглядами и придите к соглашению по поводу действий, кои следует предпринять ради всеобщего блага, я же поступлю сообразно с вашим советом. Наш визирь ал-Мюлих первым изложит свои взгляды, я же возьму слово в конце обсуждения“. С этими словами он откинулся на подушки и не проронил более ни слова.
Ал-Мюлих был главным помощником султана, и все ожидали услышать из его уст похвалу в рифмованной прозе по поводу того, как до сих пор вел себя его хозяин. Ничуть не бывало. Хотя он и обратился в своей речи „к славному потомку славной насридской династии“, далее его тон изменился: „Государь, гарантируете ли вы мне аман — безопасность, если я без утайки и без обиняков скажу все, что думаю?“ Боабдиль кивнул. „Мое мнение таково: политика, которой мы придерживаемся, не служит ни Богу, ни тем, кто ему поклоняется. Мы можем говорить здесь десять дней и десять ночей кряду, от этого ни одна рисинка не появится в пустых чашах гранадских детей. Взглянем правде в глаза, даже если она и ужасна, и станем избегать лжи, даже если она и приятна. Город наш велик, в мирное время и то нелегко обеспечить его всем необходимым. Каждый день уносит человеческие жизни, и однажды Всевышний спросит с нас за всех этих невинных, которым мы дали умереть. Мы могли бы требовать от горожан жертв, обещай мы им скорое освобождение в том случае, если бы мощная мусульманская армия выступила в поход, чтобы вызволить Гранаду из вражеского кольца и наказать осаждающих ее, но, как нам стало известно, ждать помощи не от кого. Ты, государь этого королевства, обратился за помощью к султану Каира и оттоманскому султану. Получил ли ты ответ? — Боабдиль поднял брови в знак отрицания. — А недавно ты написал мусульманским владыкам Феса и Тлемсена, призывая их явиться во главе их армий. И что же? Твоя благородная кровь, о Боабдиль, не позволяет тебе этого сказать, так я сделаю это вместо тебя. Так вот, владыки Феса и Тлемсена направили посланников с дарами, но не к нам, а к Фердинанду, дабы заверить его, что никогда не обратят против него свое оружие! Гранада оказалась в одиночестве, ибо иные города королевства уже потеряны, а мусульмане других стран глухи к нашим призывам. Что же нам остается?“
Среди присутствующих воцарилась гнетущая тишина, время от времени прерываемая чьим-то одобрительным бурчанием. Ал-Мюлих открыл было рот, собираясь продолжать, но не издал более ни звука, сделал шаг назад и сел, уставившись в пол. Вслед за ним один за другим поднялись трое неизвестных ораторов, заявивших, что время упущено, жители бедствуют и необходимо срочно вести переговоры о сдаче города.
Настала очередь выступать Астагфируллаху, которому с самого начала не сиделось на месте. Он встал, машинально дотронулся руками до тюрбана, поправил его и устремил взор к потолку, расписанному арабесками. „Визирь ал-Мюлих — человек почитаемый за свой ум и ловкость, и когда он желает внушить слушателям ту или иную мысль, он легко этого добивается. Он пожелал передать нам послание, подготовив нас к его получению, а затем смолк, ибо не хочет собственноручно подносить нам горькую чашу, которую просит нас испить. Что содержит эта чаша? Если он не в силах нам этого сказать, я скажу за него: визирь за сдачу Гранады Фердинанду. Он объяснил нам, что отныне сопротивление бесполезно, что ждать помощи из Андалузии либо еще откуда-то не приходится; он открыл нам, что посланцы мусульманских правителей были замечены в связях с нашими врагами, да накажет Господь и тех и других, как Он один умеет это делать! Но ал-Мюлих не сказал нам всего! К примеру, того, что уже несколько недель ведет переговоры с ромеями. И что он уже договорился с ними открыть им ворота Гранады. — Астагфируллах возвысил голос, чтобы перекрыть поднявшийся шум. — Ал-Мюлих не признался в том, что согласился приблизить сдачу города, что это произойдет в ближайшие дни и что ему нужна была лишь отсрочка, чтобы дать гранадцам возможность свыкнуться с мыслью о поражении. Дабы принудить нас к капитуляции, вот уже несколько дней закрыты склады с продовольствием; дабы подстегнуть наше отчаяние, людьми визиря были организованы массовые выступления на улицах, а если нас и допустили сегодня в Альгамбру, то не для того, чтобы критиковать действия правителя, как вроде бы следует из речи визиря, а для того, чтобы заполучить наше одобрение на нечестивое решение сдать Гранаду. — Шейх перешел на крик, его борода сотрясалась от ярости и горькой иронии. — Не возмущайтесь, братья мои, ибо если ал-Мюлих скрыл от нас правду, то не с намерением обмануть нас, а единственно оттого, что ему не хватило времени. Но во имя Господа не станем его прерывать, предоставим ему возможность в деталях изложить нам, чем он занимался все последние дни, а затем уж решим, как нам поступать“. Он умолк и сел, подобрав дрожащей рукой полы своего запачканного платья. В зале тем временем установилась мертвая тишина, а все взгляды как по команде уставились на ал-Мюлиха.
Тот ожидал, что заговорит один из его соратников, но этого не случилось, и ему вновь пришлось взять слово. „Шейх — человек великой набожности и такой горячий! Мы все это знаем. Его любовь к этому городу еще и оттого достойна уважения, что он не родился в нем, а его рвение в делах веры еще и оттого похвально, что ислам — не родная его религия. Это человек обширных знаний, искушенный как в теологии, так и в светских науках, который не колеблясь черпает свои познания прямо из источника, каким бы удаленным он ни был, и вот, слушая его рассказ о том, что произошло между мною, посланником могущественного султана Андалузии, и эмиссаром короля Фердинанда, я не в силах скрыть восхищения, удивления и даже изумления, поскольку я не посвящал его в эти дела. Впрочем, должен признать, что сказанное им — недалеко от истины. Я бы упрекнул его лишь в одном — он подает факты в том свете, в каком их представляют во вражеском стане. Там важнейшим является дата установления мира, поскольку осада стоит недешево; наша цель — не откладывать неизбежной развязки на несколько дней или недель, по окончании которых кастильцы бросятся на нас с возросшим остервенением. Теперь, когда победа недостижима, по бесповоротному установлению Того, кто правит всем, нам следует попытаться добиться наилучших условий сдачи города. Что означает сохранение жизни для нас, наших жен и детей; сохранения нашего достояния — полей, домов, скота; права для каждого продолжать жить в Гранаде по заветам Господа и его Пророка, молясь в наших мечетях и не платя иных налогов, кроме зеката и десятой доли с имущества, предписанных нашей Верой
[14]
; а также возможность для желающих покинуть город и отправиться в Магриб со всем своим добром и правом в течение трех лет вернуться обратно, а также продать накопленное за истинную цену мусульманам либо христианам. Этого я и добивался от Фердинанда, поклявшись ему на Евангелии с уважением относиться к нему до самой его смерти, а потом и к его наследникам. Разве я был не прав? — Не дожидаясь ответа, ал-Мюлих продолжал: — Вельможи, сановники, именитые люди города, к вам обращаюсь я! Я не обещаю вам победы, но хочу помочь избежать горькой участи, унизительного поражения, резни, надругательства над вашими дочерьми и женами, позора, рабства, грабежа и разрушений. Для этого я нуждаюсь в согласии с вашей стороны и в вашей поддержке. Если вы попросите меня прервать переговоры либо затянуть их, я готов. Я бы и сам так поступил, когда б стремился завоевать похвалы глупцов и лжесвятош. Я мог бы придумать тысячи отговорок, чтобы затянуть сдачу города. Но отвечает ли это чаяниям мусульман? Сейчас зима, силы врага рассеяны, а снег вынуждает его сократить набеги на город. Враг находится за стенами Санта-Фе и фортификационными сооружениями, возведенными им, и довольствуется тем, что перекрыл нам дороги. Через три месяца наступит весна, Фердинанд получит свежее подкрепление и окончательно расправится с городом, обескровленным долгой осадой. Только сейчас Фердинанд согласится на наши условия, ибо мы еще в состоянии что-то ему предложить“.