Год спустя он снова приехал в Архангельск и в июне предпринял самостоятельное путешествие в бассейн Мезени, добравшись через Канин Нос до залива Индиги. «С реки Индиги, — записал он в путевом блокноте, — берегом ходил я на Святой Нос, с конца которого с неописанным удовольствием смотрел на пространство Ледовитого моря, обращая глаза мои в сторону Новой Земли, на которой побывать великое тогда имел я желание. Но не имея способного к такому пути судна и видя на море жестокие бури, оставил мое намерение…»
На обратном пути, на реке Несь, Николай Яковлевич встретил своего учителя Ивана Лепехина, и уже вместе — через Архангельск, Каргополь, Пудож и южный берег Ладожского озера — они вернулись в Санкт-Петербург.
В 1774 году, вследствие интриг в Академии наук, Озерецковского провалили на экзамене по естественной истории, и лишь благодаря протекции Лепехина и Лаксмана
[110]
он смог продолжить учебу в университетах Лейпцига и Страсбурга, где в 1778 году получил степень доктора медицины. После возвращения на родину Озерецковский получил (проголосовали единогласно!) место адъюнкта натуральной истории, а в 1782 году был избран академиком. После чего снова уехал в Европу, на сей раз сопровождая молодого Бобринского
[111]
, воспитанника графа Орлова, однако не ужился с капризным юношей и в Москву из Парижа вернулся пешком. Через год Николай Яковлевич вошел в редакционную коллегию «Словаря Академии Российской».
Летом 1785 года Озерецковский совершил важнейшую экспедицию своей жизни — путешествие по великим озерам Карелии — Ладожскому и Онежскому (именно тут наши пути пересеклись, о чем я писал выше). Записки об этом путешествии оперативно публиковались в очередных номерах журнала «Новые ежемесячные сочинения», а в 1792 году вышла книга «Путешествие по озерам Ладожскому и Онежскому», за которую Николай Яковлевич был удостоен ордена Святого Владимира IV степени.
Однако Озерецковский на этом не остановился. В 1805 году он отправился на озеро Ильмень, а в 1814 году — к истокам Волги и на озеро Селигер. Обе экспедиции описаны в его книгах. Одновременно Николай Яковлевич участвовал в работе над «Словарем Академии Российской», а также издал четвертый том «Дневных записок», посвященных экспедиции профессора Лепехина
[112]
. Будучи уже признанным ученым, Озерецковский до конца своих дней жил в нищете, о чем свидетельствует прошение Николая Яковлевича о финансовой поддержке. «Много лет, — писал он, — путешествую по России для исследования натуральных произведений, в 1771 году лишился я всей моей собственности в Ледовитом море, в 1773 году погорел в Великих Луках, в 1814 году в озере Ильмень потонули остатки моих пожитков».
Незадолго до смерти Николай Яковлевич встретил одного из своих учеников и спросил:
— Я слышал, брат, ты много работаешь. Это хорошо.
— Да, но доходы невелики.
— Не тревожься, брат, о доходах, ибо не тот честно трудится, кто делает это ради денег, но тот, кому деньги служат для дальнейших трудов.
Озерецковский умер 28 февраля 1827 года в нищете. Перед самой смертью ученый попросил дать ему карту северных оконечностей России и долго водил угасающим взором по старым тропам.
12 декабря
Время от времени я слышу голоса (в частности, со страниц «Жепы», но не только): вот, мол, закопался Вильк в российской глубинке, поселился среди заонежских рыбаков да огородников, совсем утратил связь с миром, а заодно и хорошие манеры. А у меня почему-то совершенно другое ощущение… Наверное, это подтверждает правоту моих критиков. Забавно…
Сидя на самой макушке мира (я уже писал в свое время, почему именно макушке) и следя отсюда за событиями, которые волнуют «Жепу» (взять хотя бы «оранжевую революцию» на Украине), я чувствую себя Марко Поло, которому, как пишет Бувье, «с его перспективы спор между Генуей и Венецией казался обычным соперничеством за пару центнеров перца». А эти скандалы, которым нет ни конца ни края… Так и хочется воскликнуть: «Фу!» — как кричала княгиня Тикондерога своему фокстерьеру, заинтересовавшемуся очередной кучкой.
23 декабря
Настали самые короткие и темные дни… Около трех часов дня из щели между небом и землей по другую сторону Великой Губы, в районе Вигова, просочилось немного алого света. На одно краткое мгновение. Не успели мы оглянуться — и свет, и щель исчезли.
* * *
За окном бело,
Словно кто-то скатал полотно
И вынес вон
Остался лишь сухой чертополох
На снегу
(иероглиф Пустоты)
1 января 2005
Чудесная мощь и великолепная практика — набирание воды и рубка дров!
П'Ханг-Юн
Новый год лучше всего начинать с рубки дров. Если ночью выпил, хмель выйдет вместе с потом, а если встретил Новый год трезвым, то хоть воду из мышц выдавишь. Избавиться от избытка влаги в теле — уже неплохо.
Мастером в этом деле был один из любимейших моих писателей-путешественников — швейцарец Николя Бувье. В «Дорогах и поражениях» он рассказывает Ирэн Лихтенштейн-Фолл, как в своем деревенском доме в Колони полтора года рубил старые вязы. В то время он работал над «Рыбой — Скорпионом», и когда слова не шли на ум, Николя выходил во двор и часок рубил дрова. «Благодаря этому упражнению, — утверждает он, — я сохраняю равновесие между миром внутренним и внешним — обтесываю и себя, и колоду».
Я вспомнил эти слова, потому что сам вот уже которую неделю раскалываю тяжелым колуном бревна старого дома из Великой Губы. Бревна сухие, с пазами, часто с клиньями. Правда, радости от такой рубки меньше, чем когда рубишь лесные, замороженные (аж звенят!) стволы осины и березы, которые сами раскалываются в руках, зато каждая балка старой заонежской избы за долгие годы впитала столько людских судеб, что ей есть о чем поведать под ударами колуна. Слушая эти истории, ловишь ритм и забываешь обо всем на свете. Уже не «я» рублю деревья, а деревья рубятся. Колун — раз за разом — опускается точно в нужное место. Без всяких усилий с моей стороны.
Рубка дров напоминает стрельбу из лука. Занятие, достойное пера какого-нибудь Ойгена Херригела
[113]
.