– Пойми! – горячился Рукавицын. – И ради бога, не давай ты ему никаких старушек, добрых и душевных. Самому дай пожить.
В отличие от Лапина, я тоже был уверен, что не надо Сереженьку забирать из университетского шума так сразу. Почему мы должны бояться срыва? или какой-то беды?.. И кто же это знает, где лучше и целительней человеку? Тихая и монотонная жизнь – это да, это понятно. Но энергичная, студенческая, аккуратная (и только лишь с виду шумная) среда – тут ведь тоже плюсы. Я старательно объяснял:
– Именно так, Юра… Именно так.
Я объяснял. – Рукавицын же будто взорвался, магия слова «свобода» на него действовала безотказно.
– Тихий курс, тихие ребята, заняты наукой. Где ты лучше найдешь для Сереженьки теплицу? – наседал Рукавицын с жаром. – Это же парник. И в придачу ощущение свободы! – Рукавицын уже кричал. Он тут же и приврал, и сам уже в это беспредельно верил: сказал, что он решил уходить от Лапина якобы лишь потому, что однажды где-то там в суете Савеловского вокзала испытал вдруг ощущение свободы, – из-за ощущения этого он и уходит теперь…
– Не тот твой случай, – говорил Лапин. – Совсем не тот.
Мы наседали:
– Юра!.. Всякий случай не тот. Потому он и случай!
– И ведь Сереженька значительно моложе всех нас. А значит, живучей!
– Не тот случай, – Лапин говорил о психологических срывах Сереженьки. Лапин защищал свое чутье, свой профессионализм, а мы как бы стояли на стороне здравого смысла. Ни он, ни мы не оказались правы, не угадали дальнейшего, потому что Сереженька умер, и уже нечего было угадывать и спорить. И может быть, именно поэтому ярко и явственно стоит в моей памяти тот спор и тот день.
Пришла Марина. Она пришла прямо с работы, принесла этакую взбудораженность, оживление большого магазина, ну и десятка три дешевых яиц. Она наказывала суетливо и радостно: «Только цыплят не разводите. Ешьте их быстренько: дешевка!..» Когда она целовалась, изо рта у нее так и несло шоколадом. Выглядела она свежо и броско, поправилась, что ли.
– Все обошлось?.. С Сереженькой? – она смотрела на нас, рот раскрыла, не верила. В красном платье, она стояла посреди комнаты, все еще подрагивающая после быстрого московского шага. Рукавицын кричал свое, я доказывал, а Лапин морщился. Марина переводила глаза с одного на другого.
– И какой же восторг был, когда я хоть вполовину ощутил, что такое свобода!.. И где? На вонючем Савеловском вокзале! – кричал Рукавицын.
Чувствовалось, что Лапин сдается, – мы если не переубедили, то переговорили его.
– Ладно. Пусть пока учится… Ладно. А там посмотрим, – говорил Лапин.
– Восторг был! – захлебывался своим радостным чувством Рукавицын. – Именно восторг, ребята! Радости, глупости хотелось. Я бы бросился с моста, я просто не знал, как это делается!
Вот на этом своем восторге Рукавицын и запомнился мне больше всего. С этим восторгом он и оторвался от нас. Заходил он к нам уже редко… Жаль, если память не вполне сохранила мне его, какой он был. С его пустенькой (он говорил «великолепной») любовью к городскому шику и с его воистину великолепной энергией, не убиваемой ни бедой, ни голодом.
Как-то он вдруг вступил в переписку с некоей театральной организацией. Эта организация разыскивала сундук с вещами Немировича-Данченко. Дело было такое. При отступлении, при эвакуации, на какой-то дороге нас, детдомовцев, попросили понести «сундучок из музея». Сундучок пропал, мы проели его. И вот теперь разыскали Рукавицына. То есть он сам вступил с ними в переписку на их запрос и, балуясь, врал от письма к письму, что фрак он дал сохранить в деревне Лысенькой, шляпу поменял в Подлипенках, а перчатки оставил леснику, большому театралу. Может, он и помнил что-то, но сочинял тоже. Кончилось тем, что Рукавицын получил серьезную и официальную бумагу с требованием «вернуть вещи великого режиссера в месячный срок». Рукавицын под эту бумагу добился от завода командировки и еще меня с собой потащил как «необходимого свидетеля» – и мы поехали по старым нашим местам. И Рукавицын не удержался и послал, разумеется, срочную телеграмму: «Случай тяжелый. Жилетка не найдена. Шлите денег дополнительные поиски»…
* * *
И вот мы вышли, позалезали в машину, толкаясь, как дети, и крича Рукавицыну, чтоб он от радости не гнал слишком и не вмял всех нас в какой-нибудь домик. Тут, собственно, и получились – проводы.
Мы мчали по вечерней Москве, и Рукавицын, как бы приступая к показу своих владений, говорил, весь в нетерпении:
– Сейчас. Сейчас. Вот оно…
Некоторое время Рукавицын молчал. Мы смеялись, а он молчал, как бы оценивая высоту и солидность нынешнего своего положения. Затем он сказал более-менее спокойно:
– Вот в этом доме я однажды ночевал…
И он отметил память о ночлеге тремя коротенькими сигнальчиками. Марина многозначительно хихикнула. И все опять захохотали.
– Блондинка? – поинтересовалась Марина.
– Да ну вас к черту! Ага. Ага. Здесь я тоже ночевал. Третий этаж. Вон окна…
– А я вот Лиде расскажу, – смеялась Марина. Рукавицын зашумел и замахал руками – дескать, загулял в компании и остался с ночлегом, дескать, чисто мужское общество и никаких блондинок.
– …Кстати, в этом же подъезде меня побили. Началось с пустяка – не хватило двух плавленых сырков! – шумел и хорохорился он.
Теперь он не переставая кричал и показывал:
– А здесь я работал в булочной!
И опять кричал:
– Глядите: Ордынка!.. Тут я работал агентом нарсуда!
– Знаем, как ты работал! (Его вышибли через месяц.)
– Неважно. Знаете, да не всё!
Промчавшись на хорошей скорости в район высоких новых домов, он пояснял, показывая пальцем:
– Здесь у одного кореша я жил. Вот уж, казалось, дружок верный. Фотоделом промышляли. Дружба до гроба. А точнее, до той минуты, когда он вдруг струсил и выдал меня обэхээсовцам. Подонок!
Машина летела, затем пришлось выровнять скорость в потоке других машин.
– А что ж ты про это место молчишь? – спросил Лапин.
– А я не молчу, Юра. Да, в капэзухе сидел… Юра, а помнишь, как милиция за мной гонялась? Подтверди, что горазд я был бегать. Горазд и ловок!
А еще через пять минут он сказал:
– Да, здесь я жил, жил, – он левой рукой обводил кварталы домов, огни, и голос его дрожал. Жил он, положим, у Лапина, а в этих-то домах и огнях он только примеривался к жизни. И чуть что не так, опять возвращался к Лапину. Отсутствовал долго он лишь однажды – полтора года учился в институте, откуда его выгнали за неуспеваемость и за всякое иное. Это были те самые два года «незаконченного высшего», которыми в душе он страшно гордился.
– Вот здесь я… – кричал он уже во все горло, дрожащая и могучая радость распирала его. Он подскакивал на сиденье, лез в окно, и Лапин придерживал руль. Мы начали кричать, что потише давай, что перекресток и что милиционер решит, что в машине напились.