До того, как новость об этой последней уступке иностранцам распространилась по Тегерану, были тайно распространены памфлеты, в которых шаху предлагалось еще раз хорошенько подумать. Один экземпляр попал даже в спальню монарха, и тот заподозрил в авторстве Джамаледдина. Забеспокоившись, реформатор решил перейти в состояние пассивного сопротивления. В Персии есть такая практика: когда кто-то опасается за свою свободу или жизнь, он удаляется в древний храм-святилище в окрестностях Тегерана, запирается там и приглашает посетителей, которым излагает свои обиды, при этом переступить порог и схватить его не позволено никому. Джамаледдин так и поступил, спровоцировав колоссальный подъем народных масс. Со всех уголков Персии туда стекались тысячи людей для того только, чтобы послушать его.
У шаха наконец лопнуло терпение и он отдал приказ выставить Джамаледдина из храма. Говорят, перед тем как совершить этот коварный поступок, он долго колебался, однако его визирь, хотя и получивший образование в Европе, убедил его, что Джамаледдин не имел права воспользоваться подобным иммунитетом, поскольку являлся всего лишь философом, да к тому же басурманом, то бишь нехристем. Вооруженные солдаты ворвались в святое место, проложили себе путь в толпе многочисленных паломников и схватили Джамаледдина. Отобрав у него все, что было при нем найдено, его чуть не голого дотащили до границы.
В тот день «Рукопись из Самарканда» затерялась, то ли затоптанная солдатскими башмаками, то ли унесенная кем-то.
Не прерывая рассказа, Рошфор встал в свою излюбленную позу: прислонился к стене и скрестил руки на груди.
— Джамаледдин остался жив, но заболел, а кроме того, был оскорблен тем, что столько людей, дотоле жадно внимавших ему, спокойно присутствовали при его публичном унижении и ничего не предприняли. Им были сделаны из этого прелюбопытные выводы: он, жизнь положивший на бичевание обскурантизма религиозных кругов, посетивший масонские ложи Египта, Франции и Турции, решил использовать свое последнее оружие, чтобы заставить шаха уступить, Чего бы это ему ни стоило.
И что же он сделал? Обратился к духовному руководителю страны с подробнейшим письмом о состоянии дел в стране, прося его использовать свой авторитет, чтобы помешать светской власти передать неверным достояние мусульман. О том, что было дальше, писали газеты.
Американская пресса опубликовала поразительный документ, распространенный главой шиитов: «Всякий, кто станет потреблять табак, противопоставит себя имаму Времени, да ускорит Аллах его появление». Ни один перс не выкурил ни одной сигареты в последующие дни. Кальяны были разбиты или убраны подальше, торговцы табаком закрыли лавки. Среди жен шаха было введено строгое ограничение на потребление табака. Шах пришел в неистовство, обвинил муфтия в безответственности, в том, что он «не беспокоится о серьезных последствиях прекращения курения для здоровья мусульман». Но бойкот лишь усилился и сопровождался шумными демонстрациями в Тегеране, Тебризе, Исфахане. Соглашение с англичанами о концессии пришлось аннулировать.
А между тем, — продолжал Рошфор, — Джамаледдин сел на пароход, отплывающий в туманный Альбион. Там я его и встретил, мы долго говорили, он показался мне каким-то потерянным. Все повторял: «Нужно свергнуть шаха». Это был глубоко униженный человек, думающий лишь о мести. А тут еще шах, не оставлявший его в покое, отправил лорду Солсбери полное раздражения послание: «Мы изгнали этого человека, поскольку его действия расходились с интересами Англии. И куда же он отправился? В Лондон!» Официальный ответ шаху гласил, что Великобритания — свободная страна, и никакой закон не в силах помешать человеку высказаться, а на словах ему пообещали найти легальные способы ограничить деятельность его недруга. Джамаледдина попросили сократить срок своего пребывания на острове. Совершенно пав духом, он был вынужден отбыть в Константинополь.
— И теперь он там?
— Да. Говорят, впал в глубокое уныние. Султан предоставил в его распоряжение прекрасный дом, где он может принимать друзей и учеников, но покидать пределы страны ему запрещено. Кроме того, с него не спускают глаз.
XXVIII
Величественная тюрьма с распахнутыми настежь дверьми: дворец из дерева и мрамора на холме Илдиз. Неподалеку расположена резиденция великого визиря, пища доставляется горячей с кухни султана. Поток посетителей не иссякает, они входят в решетчатые ворота, идут по аллее к дому, на пороге снимают галоши. Учитель раскатистым голосом бичует Персию и шаха, предвещает несчастья.
Я, иностранец, американец, стараюсь стать совсем незаметным, стушеваться, так чтобы ни моя шляпа, ни моя походка не привлекли ничьего внимания. Я проделал путь от Парижа до Константинополя, семьдесят часов провел в поезде, пересек три империи для того, чтобы узнать о судьбе старинной книги — песчинке в необъятном, охваченном смутой Востоке.
Навстречу мне вышел слуга. Склонившись в почтительном поклоне, он поприветствовал меня по-французски, но не задал ни одного вопроса. В этот дом все приходили либо увидеть Учителя, послушать его речи, либо пошпионить за ним. Меня попросили подождать.
Чуть только я вошел в просторную гостиную, так тотчас краем глаза приметил женский силуэт. Это заставило меня потупить взор; наслушавшись об обычаях на Востоке, я не двинулся к даме с улыбкой и намерением приложиться к ручке, а ограничился тем, что приподнял шляпу и что-то буркнул себе под нос. В противоположном углу стояло вполне английское кресло, к нему-то я и направился и удобно расположился в нем.
Как я ни сдерживался, я не мог помешать своему взгляду исподволь прокрасться по ковру к башмачкам дамы, подняться по ее голубому с золотом подолу до колен, груди, шеи, ожидая наткнуться на завешенное чадрой лицо. Но, странное дело, вместо чадры мой взгляд встретился с открытым лицом и в упор глядящими на меня глазами. И улыбкой. Тогда мой взгляд дал задний ход, спустился к ее башмачкам и стал уползать по ковру, задевая краешком плиточный пол, однако в какой-то момент вновь неудержимо устремился к ней — так погруженная в воду пробка стремится к поверхности. На ее волосы был наброшен миндиль из тонкого шелка, готовый при появлении незнакомца пасть на лицо. Но этого почему-то не произошло, хотя я и был самым настоящим незнакомцем.
Когда я вновь взглянул на нее, мне была дана возможность созерцать профиль и тронутую загаром волшебную кожу. Если нежность могла бы иметь цвет, это был бы цвет ее лица, если тайна могла бы излучать свет, это был бы свет, исходивший от него. Мои щеки покрылись испариной, руки похолодели. Счастье застучало в виски. Боже, до чего же прекрасно мое первое впечатление от Востока! Женщина, единственная в своем роде! Такой ее могли воспеть лишь поэты пустыни: лик — солнце, волосы — тень, глаза — колодцы с прохладной водой, тело — самая стройная из пальм; улыбка — мираж.
Заговорить с ней? Но как? С одного конца гостиной, сложив руки рупором? Встать? Подойти к ней? Пересесть поближе, рискуя увидеть, как с лица исчезнет улыбка и на него, как резак, упадет покров. Наши взгляды снова как бы случайно встретились, а потом разбежались, будто затеяв игру, которую, увы, нарушил некстати явившийся слуга. Сперва он предложил мне чай и сигареты, а минуту спустя, склонившись до полу, обратился по-турецки к прекрасной незнакомке. Она встала, закрыла лицо, отдала слуге кожаную сумку-мешочек и поспешила за ним к выходу!